Феликс Светов – Опыт биографии. Невиновные (страница 73)
Мы приехали, нам открыли одну, потом вторую дверь, и еще долго я шел вслед за ней, куда-то поднимаясь и спускаясь, задевая бутылками и банками за окованные железом двери, вдыхая сыроватый и острый запах человеческой униженности, шедший от этих толстенных стен, способных отразить натиск любого средневекового завоевателя. Наконец мы пришли: небольшая комната, открытое в решетках окно, стол и два табурета. «Подождите», — сказала мне девица с университетским значком и вышла.
Это свидание с Идой в калининградской гестаповской тюрьме и в присутствии следователя и надзирателя в белом халате — продолжалось оно полчаса — стоило годов изучения существа нашей жизни, на котором когда-то настаивал редактор областной газеты на Сахалине.
Мне всегда казалось, что все можно понять и если не найти оправдание, то, во всяком случае, увидеть другую точку зрения, а в ней свою аргументацию с более всеобъемлющей позиции, вынужденную, в силу государственного взгляда, брать за скобки частную боль и переживания. Я все время пытался понять и следствие, и прокуратуру, вплоть до тюремной администрации: должен существовать порядок, а без пенитенциарной системы современное общество немыслимо, ибо и нравственный закон вынужден предполагать необходимость изоляции преступника во имя общего блага. Я мог бы, поднапрягшись, попытаться даже прочувствовать придуманную необходимость задержания сестры, хотя это и было мудрено. Но безнаказанность равнодушной и одновременно трусливой подлости — это было выше моего разумения.
Ведь всего этого можно было не делать! Но могли, имели право, а стало быть, почему бы свое право не осуществить, не потешить злобную мстительность? «Вы знаете, что она была с любовником?» — крикнул мне областной прокурор, когда понял, что номер со мной не получился. «Это дает вам право держать ее в тюрьме?» — спросил я, и это стоило мне в тот раз запрещения свидания.
Наверное, нет человека, которому было бы хорошо в тюрьме, — в этом смысл чудовищного института. Но Иде (я догадывался об этом и раньше, а тут понял сразу) она противопоказана из-за органических свойств ее натуры. Она могла, когда очень надо, быть сдержанной, но не умела, не в состоянии была понять казенной силы и казенных отношений. Человек активный и верящий в собственную силу, обаяние, знание людей и умение с ними сойтись (хотя на самом деле не было ни умения, ни знания, а главное,
Я почувствовал все это сразу, как только она вошла — несломленная, но уже
Я попытался разрядить атмосферу в залитой солнечным светом комнатенке и вывалил свои припасы из карманов на стол: «Времени у нас немного, ты пока ешь». И тут белый халат поднял на меня мутные блеклые глаза: «Этого ничего не положено, только через контору!» Я подумал, что он это так, для порядку, попытался что-то сказать, пошутить. Но он равнодушно встал с табурета: «Прекращаю свидание».
«Да ладно, Свет, — сказала Ида, — я даже вроде и не хочу есть». — «Правильно, — сказал я. — Теперь времена другие. Это, помнишь, двадцать, а вернее, двадцать два года назад, в сороковом году, мы были у мамы, в ее
Следователыпа все вроде поняла и заерзала, а «брат» в белом тумбой сидел на табурете, уставившись в окно.
Мы обсудили вопрос об адвокате, который должен был приехать через день, я рассказал ей о маме и о сыне (маме я морочил голову, говоря, что Ида неожиданно отправилась в дальнюю морскую экспедицию, сам посылал маме «от нее» телеграммы, переклеивая из старых морских телеграмм «исходящие данные»).
— Пока, — сказал я, — держись, недолго до суда. Все это вообще нелепость.
«Брат» глянул на меня пустыми глазами, и я, испугавшись за нее, поспешил бросить на прощание:
— А с начальником тюрьмы я договорюсь о передаче. Ты больна, какой может быть разговор.
Мы прошли лесенками и переходами, я по-прежнему гремел бутылками и банками, задевая за окованные железом двери, и вдыхал идущий от стен острый запах. Последняя дверь за нами закрылась, и мы оказались на улице, под липами.
— Как она изменилась, — сказала следовательница. — Я не видела ее две недели. Сдала.
Я повернулся и пошел. Не смог бы я взять ее за руку, пойти в ресторан или использовать еще какой-нибудь из существующих на свете способов знакомства.
Катц приехал через день, пробыл в городе дня три, знакомясь с делом («использовал статью 201»), и совершенно успокоил следовательницу, оставшуюся очень довольной столичным адвокатом, которого она по молодости робела: «Вот видите, старичок, наверное, человек опытный, все сразу понял, ни к чему не стал придираться. Надо ли было из Москвы тащиться?»
Катц был действительно вполне удовлетворен знакомством с делом, едва ли ему стоило «придираться» и сообщать следователю, с каким поразительным невежеством оно было сфабриковано: местные юридические силы оказались не в состоянии придать делу даже видимость хоть какой-нибудь основательности.
Мы гуляли с Катцем поздно вечером по Калининграду, под старыми липами, по брусчатке мостовой, мимо чудом сохранившихся островерхих немецких особняков и чугунных решеток парка, и он спросил: «Думали ли вы когда-нибудь, Феликс Григорьевич, сколько стоит город, пусть не такой огромный, как этот, а обыкновенный, скажем, среднерусский городок? Попробуйте сосчитать все, что в него вложено, — количество затраченного труда плюс все остальное: дома, мостовые, близлежащие дороги, церкви, больницы, школы, пруды, колодцы, водопровод; а наверное, следует прибавить сюда и то, что получали учителя, вырастившие детей, те потом выращивали деревья в парках и строили новые дома… А эта милая дама сидит в кабинете, в доме, построенном людьми, идет по мостовой, поднимается к себе по каменным ступеням лестницы — а ведь и камень этот был где-то добыт и сюда привезен. Думает ли она о людях — пусть даже не о тех, кто строил этот город?.. В деле, которое я прочитал очень внимательно, не соблюдена не только правовая гигиена, там нет и правовой санитарии!..»
«Мы долго разговаривали с Идой Григорьевной вчера в тюрьме, — продолжал Катц без видимой связи. — Я спросил: „Ида Григорьевна, кто сидел за рулем?“, она посмотрела на меня, наверное, не ожидала вопроса и сказала: „Не я. Мы сидели сзади“. И я ей поверил…»
Фамилия прокурора области была Петухов, районного прокурора — Голубев, бывший следователь милиции — Сорокин, а начальник тюрьмы — Курицын. («Курицын беспокоит, — сказал мне в телефонную трубку в один из приездов в Калининград прокуренный бас. — Можете зайти в контору и отдать передачу». Чем-то их все-таки беспокоила моя настойчивость: почему-то я все время приезжал и ходил по кабинетам областных начальников… Был еще некто Воробьев… «Представляешь, что будет, когда Катц попадет в этот птичник…» — написал я Зое, проводив нашего адвоката в прокуратуру.
Мудрое понимание профессионализма, легко считающего на много ходов вперед, огромный опыт борьбы со злом и несправедливостью вселяли надежду, я впервые за это время передохнул, оказался способным улыбнуться, представив себе здешний птичник, в котором будет гулять наш Катц. Одно дело, когда ложишься под танк умирать, а другое, когда ползешь на него со связкой гранат в руке.
Мы поняли это, а потому в оставшиеся перед судом месяцы пытались одну за другой добавлять к нашей связке. Помню бесконечные телефонные звонки, долгие разговоры, неудачи и радость, когда еще один человек включался и мы сразу становились сильнее тем, что нас было больше и что самим фактом участия нового человека подтверждались наша правота и право. Ощущение беспомощности перед глухой, вязкой стеной постепенно сменилось пониманием необходимости борьбы, в которой должен быть продуман каждый шаг, а потому очередная конкретная неудача не обескураживала, а только подстегивала нас.