Феликс Светов – Опыт биографии. Невиновные (страница 60)
Но пока речь идет не о самом процессе, но о его своеобразии, о том, что происходило
Открыто было совсем иное, и никак не традиция стала пафосом и символом веры молодой литературы. То, что и определяло ее лицо в первое послесталинское десятилетие.
Мы действительно много прожили, успев в столь сжатые сроки, скажем за десять лет, пробежать путь, которого другому поколению хватило бы на целую жизнь. Но это если считать, что начали от нуля, что не было того, что было. В конкретном случае быстрота «проживания» объяснялась непрерывностью развития, начинать пришлось не на пустом месте, а вся трагическая жизнь нашего искусства за предыдущие три десятилетия со всеми издержками и потерями, отрицательным опытом, судьбой незаурядных и блистательных дарований, затоптанных, подчас так и не реализовавшихся,
Я чувствую шаткость и неукрепленность своей позиции, утверждая превосходство новой литературы; кого можно было поставить даже рядом с Олешей — не Гладилина же. Речь не об именах, я не собираюсь заниматься бессмысленным и обреченным на неуспех взвешиванием дарований — речь о
Разговор о Грацианском, вызвавший в свое время такую злобу официальной критики, — скромный абзац в статье Щеглова о помпезном, в духе сталинских высотных домов, насквозь фальшивом романе Леонова, — сегодня может показаться безобидным, во всяком случае наивным: знаменитое утверждение собственной — вспаханной, засеянной и удобренной почвы для рождения и произрастания мерзавцев, вопреки лжи классика о непременности только дореволюционных или зарубежных корней всякого так называемого отрицательного явления. Получив сегодня достаточную информацию о нашем трагическом опыте, мы можем, конечно, улыбнуться банальности гениальной догадки критика,
По сути дела, все, что было сделано с тех пор нашей обличительной литературой (а к ней относится лучшее из написанного за минувшие затем десять — пятнадцать лет), в критике и в прозе, так или иначе разрабатывало эту мысль Щеглова. От романа Дудинцева и «Ухабов» Тендрякова, от повестей Некрасова и Быкова — до рассказа Солженицына «Случай на станции Кречетовка». Более того: критика, казалось бы, далеко перешагнувшая сделанное Щегловым, легко покушаясь на вещи, вызывавшие в свое время у Марка вполне искреннее (воспитанное обстоятельствами жизни) почтение и робость, на самом деле именно
Тем не менее слово было сказано. Но не услышано. В ту пору действительно не было информации (не только политической, но и художественной), суммы пережитого в искусстве. Догадка Щеглова как бы потонула во времени, отмеченная вехой партийного постановления для удобства извлечения, когда ее пора приспеет.
Это было время накопления такого рода отрицательной информации. Толпа монстров разгуливала по страницам повестей и романов, появлявшихся начиная с половины пятидесятых годов: трусливое бездушие — как видовой признак одних, расплывчатая совестливость — как результат инфантилизма у других, непременно и естественно пасующих перед первыми, в случае невмешательства высшего начальства, обязательно вызываемого автором, перепугавшимся собственного
Чуть ли не все стороны нашей жизни (исключая неприкасаемый ЦК) были, таким образом, описаны и исследованы. Трагическое отступление 1941 года, послевоенное сельское хозяйство, семья и вузы, школа и научные учреждения. А потом пошли дальше, вглубь: деревня в тридцатые годы (антишолоховские книги, начавшие разговор о коллективизации), попытка поставить под сомнение непререкаемую правоту органов подавления, фальшь воспитательных методов, начинающихся в детском саду, у пионерских костров и в комсомоле. Только рабочий класс не знал до поры своих исследователей, очевидно, по причине переизбытка производственной тематики в литературе минувших лет; и 1937 год все еще ждал разрешения (или случая) для своего изображения в изящной словесности.
Картина будет неверна, если мы позабудем о явлениях с обратным знаком: романы Кочетова и литература, близкая его направлению, тоже давала немалую информацию, делая то же самое (одно из позднейших обвинений «Нового мира» с
Дискуссии об этих книгах (хотя они и не имели отношения к литературе) сыграли свою роль в поляризации литературного процесса, значительно ускорив и определив его.
В этом смысле очень характерна, мне думается, история с публикацией в «Литературной газете» статьи об очередном романе Кочетова.
Было это в 1961 году, когда началось некоторое торможение процесса десталинизации: Венгрия охладила
Роман Кочетова («Секретарь обкома») появился в смутное время — перед XXII съездом партии, подбросившим в костер либеральных иллюзий целую охапку смолистых поленьев. Любая попытка анализа этого сочинения, конечно, не могла быть литературной работой: критик как бы заранее договаривался с читателем о том, что разговор пойдет не о литературе, но, разбирая роман словно бы всерьез, получал возможность продемонстрировать нравственный уровень автора, выбалтывавшего любопытные подробности тайной жизни партийного руководства.
У меня сохранилось несколько моих статей о Кочетове (частью опубликованных), ключ к анализу такого сорта книг был очень прост: стоило подойти к разбору фигуры