Феликс Светов – Опыт биографии. Невиновные (страница 6)
…Я сам прочитал в газете, что отец был одним из руководителей террористических групп в Москве. В тот день после своего публичного разоблачения, вернувшись из школы, я, видимо, впервые взялся за газеты.
Это, кстати сказать, необычайно поучительно. Я настоятельно советую выбрать час-другой, отправиться в какой-нибудь не самый захудалый читальный зал и попросить, скажем, подшивку «Правды» за 1936 или 1937 год, благо сейчас это доступно без каких бы то ни было ограничений. Трудно передать оглушительное впечатление, которое теперь эти газеты производят. Все забывается, и кажется — такого не было: портреты, портреты, портреты — во весь рост, улыбающийся, с детьми, полярниками, стахановцами, Горьким, Чкаловым и Серго; бесконечные статьи — «Слава!..», «Спасибо!..», «Любимому и дорогому!..», «Родному отцу!..», «Мудрому учителю!..»; каннибальские черные «шапки»: «Сотрем с лица земли!», «Расстрелять негодяев!», «Раздавим гадину!», «К стенке подлецов!», «Уничтожим презренных выродков!», «Никакой пощады и жалости!», «Взбесившихся псов расстрелять — всех до одного!» (это последняя строка в речи Вышинского на процессе Зиновьева — она была многократно повторена на транспарантах, которые несли юные физкультурницы и студенты); и благостные лица героев-летчиков и шахматистов… Смесь провинциализма, крикливой безвкусицы, инфантильности, какого-то чудовищного азиатского лицемерия, лжи и гнусности — каждый день на шести газетных полосах… Поистине поразительна человеческая способность все забыть, проявляя только академический интерес к фактам истории!
Но мне читать эти газеты тогда было просто скучно, следить за процессом в подробностях я не мог, мною руководила совершенно определенная идея. Я взял пачку газет конца августа — они лежали у сестры на столе, и принялся водить пальцем по строкам, не читая, до тех пор, пока палец сам не остановился на слове «Фридлянд». Тогда я стал читать все вокруг. А потом двинулся дальше.
Так я узнал, скажем, что Тер-Ваганян, проходивший по процессу Зиновьева и Каменева, обсуждал вместе с троцкистами Зейделем и Фридляндом организационные вопросы создания террористической организации в Москве. Тер-Ваганян говорил: «В 1932 году при встрече с Фридляндом я ему сказал, что сейчас необходимо перейти к насильственной борьбе с партией. На его вопрос: „Что означает насильственная форма борьбы?“ — я ему ответил: „Ты же не ребенок, насильственная форма борьбы — это террористическая форма борьбы, это же ясно“». Дальше говорилось: «Рядом вопросов тов. Вышинский уточняет взаимоотношения по террористической работе между Тер-Ваганяном и Фридляндом. Из ответов Тер-Ваганяна выясняется, что Тер-Ваганян давал Фридлянду указания об организации террористических актов».
О каких конкретно «актах» шла речь, что «уточнялось» в «террористической работе» — не было сказано, но и это являлось стилем процессов: подсудимые просто признавались в
Пресловутый «терроризм», так дразнивший воображение Сталина и его ближайшего окружения, существовал тем не менее только на процессах — в речах прокурора и самооговорах подсудимых — на самом деле не было и одного факта! Десятки, сотни, тысячи людей с огромным опытом революционной борьбы, подполья, люди неглупые, талантливые, активные, с воображением — не только не решились, но реально и не думали (во всяком случае, это никак не оформилось) о каком бы то ни было сопротивлении, дали взять себя одного за другим, как цыплята. Почему Ломинадзе и Орджоникидзе выстрелили в себя, не использовав имевшийся в их распоряжении последний шанс, почему не остался за границей Бухарин, ездивший туда в тридцать пятом или даже тридцать шестом году, когда все было очевидно, почему ничего не смогли сделать Тухачевский и Якир — люди активные и храбрые профессионально — почему? Оставим в стороне соображения политические и партийные — но человечески? психологически? Во всяком случае, их не останавливали соображения нравственного характера — скажем, отвращение к насилию вообще. Как известно, казнь по политическим мотивам никогда не вызывала у людей этого толка ужаса перед самим фактом злодеяния. Скорее речь должна идти о полнейшем перерождении личности людей не очень крупных, развращенных в самом начале властью, купивших себя собственным благополучием — ни на что уже не способных, живущих только в инерции установленного ими же узаконенного произвола. О том, что на деле не было никакой принципиальной разницы (разве что порой различие в воспитании) между теми, кто в тридцатые годы уже сидел на скамье подсудимых, теми, кто трусливо ждал (и дождался!) своей очереди, — и теми, кто ухитрился остаться в собственной квартире, получив за ловкость и гибкость, за
Может показаться странным, но ни к Тер-Ваганяну, ни к Радеку у меня никогда не было никаких претензий, обид, не говоря уже о какой-то ненависти. Скорее, наоборот, я на всю жизнь запомнил слова мамы о том, каким удивительно чистым и мужественным — железным человеком был Тер-Ваганян: «Что надо было с ним сделать, чтобы он говорил такое?!» — часто повторяла мама и рассказывала поражавшую мое воображение историю: она встретила Тер-Ваганяна на Лубянке, когда приходила к следователю отца. Она пришла не вовремя, или тот не рассчитал свое время, одним словом, произошла накладка. В тот момент, когда мама подходила к кабинету следователя, открылась дверь, тут же остановился лифт и появился Тер-Ваганян. Мама говорит, что ничего более жуткого она не видела. Он не узнал ее, он вообще ничего не узнавал — этот человек с лицом мертвеца, переставлявший ватные ноги. Его
У мамы была еще одна встреча на Лубянке. Она ходила туда несколько раз, настаивала, чтобы следователь разговаривал с ней, выспрашивал ее, просила, чтобы ее «допросили по-настоящему». «Я все знаю о муже, — говорила она, — мне известен каждый его шаг». Следователь коварно улыбался и прозрачно намекал маме на известные им в подробностях связи отца с женщинами: «Видите, а вы говорите, что он был с вами откровенен…» В конце концов мама им надоела и ее выдворили из Москвы.
Она возвращалась в очередной раз от следователя, только ступила на широкую лестницу и в самом ее низу увидела Виктора Моисеевича Далина. Один из немногих вернувшихся потом
У меня не было никаких претензий к Тер-Ваганяну, о Радеке же я думал скорее с симпатией, с удовольствием вспоминал его остроты, анекдоты, и очевидная чудовищная бойкость его лжи на процессе воспринималась очередным ходом острослова… Такая же внутренняя необъяснимая симпатия была у меня почему-то к Бухарину и даже, в еще более зачаточной форме, — к Троцкому. Я не отдавал себе отчета в истоках этой симпатии, никогда не пытался додумывать до конца мысль об этом. Во всяком случае, фантастическое саморазоблачение ни в коей мере не отталкивало меня от героев этих процессов. Не умея формулировать и логически мыслить, мальчик, с какого-то боку причастный ко всему этому, не мог не чувствовать фальшь и неправду происходящего, а потому проникался необъяснимой симпатией к