Феликс Розинер – Избранное (страница 93)
— Расскажи, расскажи! Давай, дед Аким! — зашумели деревенские, и наши поддержали: — Расскажите, папаша! Слушаем, дедушка! Тише!
Без особого желания он стал говорить:
— А так вышло, что зимой приехали из города. Снегу было много. Зимник завалило, на санях не пройдешь. Так они на тракторах от района ехали. Пришли ко мне: «Аким, веди на зверя». — «Не, — говорю, — простуженный я». — А они мне — заплатим, мол, хорошо. «Сколько?» — спрашиваю. «Не убьем — двести, а убьем — пятьсот». — «Ладно, пойдем». Думал, значит, счастье в деньгах. Ан нет. Пришли в бор. Ты, говорю, там стань, а ты вон там, а ты еще где. Знал я берлогу, Как, говорю, выгоню, — не стреляйте, пока не крикну. Пошел к берлоге, начал беспокоить. Как уж получилось, того не знаю, не то ходил какой шатун по лесу, не то шумели много, разбудили зверя, а только слышу — в спину обжигает, дыхание на затылке чужое. Обернулся я — а он на задних лапах стоит, на меня уже падает, животом накрывает. Сунул ему под мышку свою голову, а руками — без рукавиц я был, чтоб стрелять без помехи — уцепился за шкуру его, он на меня и упал. Так бы и конец был под ним, он должон бы меня придавить под брюхом, да повезло: в сугробе не то яма была, не то ход какой в берлогу и валежник. Он на валежнике поверх, а я хоть под самым животом, а не задушенный. Опустился рукой, скорей за нож и полосой, как по мешку, так лезвием и прошел. Ну, и все бы тут — задергался на мне, помирает, ан нет: одну в него пулю, другую пустили, а третью в меня, в ляжку, в мягкое, хорошо, потом оказалось, навылет прошло. Вот лежу, а те подойти боятся, пока он не помер совсем. И что теперь, что осталось от случая того: кровь горячая. Льет и льет, льет и льет. Дымится. Ртом пью, слизываю, по лицу течет. За шею. Много крови у него, много. А и не знаю, пока лежу, моя то кровь али не моя. Потом замерзла на мне. А Венька-дурачок, был у нас в деревне, как привезли меня, в крови-то, запрыгал: «Бяда, — кричит, — бяда, кто его кровью напился, бяду накличет!» А я и напился, и умылся, и в ней выкупался, да со своей смешал. И правда: много со мной нехорошего было. Венька-дурачок скоро помер. А как что случись, все я его вспоминаю.
Старик умолк. Молчали и все мы. Оттуда, где Медведь, доносился несильный шум работ, там что-то прибивали. Слышно было, как командовали: «Раз — два-а, взяли! Ище-е взяли!»
— А потом, дедушка, ходили на него? — спросил профорг, стараясь, видимо, разрядить гнетущее настроение.
— Ходил. Отчего не ходить. У нас его много было. Не то что нынче.
— Ну, папаша, и сейчас тоже есть, — возразил кадровик. — Даром, что ли, к вам едут? Не где-нибудь решили строить, а в этой, конкретно вашей деревне. Потому что все условия, факт говорит за то, что именно здесь и будет постро…
Дальше не было слышно: проорал что-то громкое мегафон. Обернувшись, как и все, на этот рык, я увидал Облоблина — деятеля, который нас встречал сегодня по приезде в деревню. Он и еще один представитель стройки, ездивший за нами в город, — молодой, полный энергии Рихтман настойчиво пробивались к середине пятачка, и казалось, будто и они оба тоже хотят поплясать с девчонками. Но мегафон Облоблина вновь загремел:
— Сотрудники и сотрудницы! — неслось в смеркавшемся воздухе. — Деревенские и приезжие горожане! Мы принесли вам радостную весть. Прибыло два самосвала с бетоном под основание. Возникла срочная необходимость. Да здравствует трудовой энтузиазм!
Опустив мегафон, Облоблин скомандовал:
— Сотрудник Рихтман, разверните наглядную агитацию.
Рихтман, суетясь, развернул транспарант, на котором так и было написано:
ДА ЗДРАВСТВУЕТ ТРУДОВОЙ ЭНТУЗИАЗМ!
Начали хлопать, раздалось и «ура». Парни продолжали лузгать семечки и не забывали обжимать своих девок. А мы, горожане, заволновались: стали спрашивать лопаты, есть ли рукавицы. Словом, откликнулись.
— Слабо у них, — отметил Облоблин.
— Давайте! — горячо подхватил Рихтман. — Сотрудник Облоблин, давайте, я им скажу! — И так как Облоблин не возразил, мигом вскочил на лавку. У него воистину глаза библейского пророка. От него исходило сияние. — Сотрудники и сотрудницы! Это счастье, что здесь… у нас вот… нашими руками… на наших глазах вырастает новая жизнь! Люди веками мечтали об этих днях, и вот нам с вами выпало в это время жить!..
— Жид-жид! — негромко и быстро проговорил Николай, и вокруг пробежал смешок.
— Правильно, друзья! — подхватил вдохновенный Рихтман. — Жить! Это значит — трудиться, строить новое, чтобы как можно скорее войти в светлый мир Труда и Счастья всех людей! Такого еще не было на нашей планете Земля! Но будет! И только от нас зависит, когда… зависит от нас, что когда наступит новая…
Он запнулся. Бабы собрали свои товары, потихоньку один за другим стали смываться парни, солнце готово уже зацепиться за кромку близкого леса. Икнула в тишине гармонь.
— Новая эра! — наконец нашелся Рихтман. — И я призываю: все на бетон!
Издали, от Медведя, длинно долетает к нам жуткий крик. Потом пришло безмолвие. Потом пошли оттуда рабочие, переговариваясь и смеясь, раскуривая на ходу.
— Эй! — окликает их дед Аким.
Они приостановились, и тут гармонист, как проснувшись, расхлестнул меха. Будто только того и ждали — все занялись отплясывать «барыню», и довольные девки из рук деревенских парней попадают в объятия рабочих, с которыми девкам потискаться поинтересней — поновей.
Я слышу, как, беря у пожилого рабочего прикурить, дед Аким спросил:
— Что там у вас?
— Человек убился. Упал с верху.
Старик покачал головой:
— Много крови у него, много.
— Это да. Горлом хлынуло.
А над пятачком нашим вился-перевивался бойкий голосок:
Продолжалось так допоздна.
Ноктюрн
Ночью Медведь не спит. Он освещен лучами прожекторов, и при их мощном свете ночью, как и днем, идет работа. И слышатся отсюда, из деревни, сигналы, удары и стуки — обычные строительные шумы, не слишком, впрочем, частые и назойливые.
Ночной деревенский воздух, как вы, разумеется, знаете, чист, прозрачен и свеж. И дышать им упоение. Мы, городские, особенно это ценим. Поэтому, подобно мне, сидящему молча на подоконнике, не спится и Обнорцеву (еще не знаю его имени) — человеку лет пятидесяти, интеллигенту с бородкой и в пенсне, который в мирном размышлении устроился на лавочке под сенью чуть трепещущей листвы. В тот миг, когда я хотел было окликнуть его, прозвучал будто низкий колокол. Завороженный, я долго слушал, как звук его истаивает в темноте. И едва он умолк, с поспешностью прошел мимо окон, чуть не задев головою моих, извините, не слишком чистых босых ног, местный священник отец Воскресенский — бородатый, длинноволосый и, понятное дело, в рясе. Меня он не заметил, зато увидел Обнорцева, а увидав, буквально бросился к нему.
— Доброго здоровья, Андрей Арсентьич! Вы слышали? Я не спал, мне показалось колокол?
Отметив про себя, что имя-отчество Обнорцева приятны слуху и, как весь его облик, «интеллигентны» (как удобно это слово!), я счел за лучшее себя не выдавать. Серьезный разговор возможен лишь между двоими. Третий должен оставаться в стороне, — и вот он-то и оказывается в наибольшем выигрыше. Он непредвзято, без амбиций и смущающих дух волнений принимает слова одного и другого, приобретает, не расточая, познает правоту и движется к истине, не ведая при этом ни горького чувства неправоты своей, ни гордыни, которую испытываешь, если в неправоте признается поверженный твой собеседник.
— Здравствуйте, здравствуйте! — приподнялся для рукопожатия Обнорцев. — Я тоже слышал, но разве колокол? Наверное, там что-нибудь, — указал он в сторону Медведя.
Отец Воскресенский кивнул успокоенно, сел.
— Что только не почудится во сне, — сказал он, зевнул и перекрестил рот.
— Как сказано, отец Алексий, — «и почил в день седьмый ото всех дел своих, который делал»?
— «И благословил Бог седьмый день, и освятил его», — склонив в согласии голову, продолжил отец Воскресенский.
— Да, да. День седьмый Господь освятил, ваша паства должна сегодня почить от работы, а все работают. Даже ночью. Терпим ли для Церкви сей феномен, отец Алексий?
Отец Воскресенский чуть подумал.
— Отвечу на это так, Андрей Арсентьич. Церковь строга, но терпима. Священник не волен отвратить насильно род людской и от больших грехов, нежели этот. Когда разражается военная битва, служителю не должно призывать сего и сего из рода Адамова: «не подчиняйтесь приказам военного начальства, бросьте оружие». Священник отслужит молебен перед битвой, осенит воинство крестным знамением, а когда утихнет бой, станет соборовать убиенных.
Обнорцев развел руками:
— Немногое может Церковь, простите меня, святой отец. И еще раз простите, но я откровенен: эта немощь ее отвратила меня от лона ее. Это случилось давно, когда я был студентом. Если бы Церковь — не говорю: Бог — если бы Церковь могла решительно действовать и вмешиваться в людские дела!..
— И она бы, Церковь Христова, на том бы и погибла, — твердо сказал отец Воскресенский и помолчал. — Значит, не веруете?
— Затрудняюсь ответить. До того, как начали строить его, ответил бы вам без всякого сомнения: нет, не верую! Теперь не знаю. Надеюсь, снова смогу вернуться к Богу.