Феликс Розинер – Избранное (страница 95)
Ему не дали договорить:
— Да отдали! — заголосили бабы. — Сколько отдавать?! Торговать хотим! — А самим жить надо?! — Рабочим, рабочим — не согласные! — Все рабочим, а детям-то што?!
— Сами строите, вот сами и сосите евонную лапу!
Этот последний, прозвучавший визгливо бабий возглас словно оттянулся из гущи голосов и повис на тонкой ниточке в тишине — ну как из меда капелька с ложки.
— Кто сказал? — угрожающе вопросил Оберидзе.
Почему-то там, у Медведя, тоже было тихо. Только за околицей отгонял, было слышно, пастух от грядок коров и орал: «ут! — ут! тт-вою мать!..»
Как передать дальнейшее? Как пишущему избежать несоответствия в течении двух времен — реального и бумажного? Написано, положим, на бумаге: «Прошло пять лет», думают, что это правда. А ведь на чтение сих слов понадобилось времени секунда. Взыскуя правды не бумажной, а живой, придется мне заняться описанием, в котором любезная алеаторика изобразит нам минуты три, по ходу которых будет развиваться то, что у музыкантов зовется crescendo, иначе — нарастание: от общей паузы и полной неподвижности звуки и движение непрерывно переходили в громкий скандал и всеобщую свалку. Со стороны все это выглядело так: Оберидзе угрожает; Рихтман убеждает; Мулен Руж возбуждает; Николай мелькает; рабочие во главе с Облоблиным сперва неохотно, затем со все большим азартом атакуют баб; а бабы отбрехиваются и обороняются, причем вполне успешно. Суть же происходящего сводится к простому «наша берет — наша не отдает», то есть у баб хотят отобрать их товар, они же товар защищают. И нужно ли тут воспроизведение всех криков, воплей, оскорблений, грубых шуточек деятельного Николая, патетической агитации Рихтмана и тому подобного? Отнюдь: они у всех на слуху, и пора им было уже стихать, чтобы слуху не повредить, как внезапно несколько раз сильно ухнуло, словно тяжко ударили в два-три разновысотных колокола. Люди замерли.
Очнулся первым Николай. Сплюнув досадливо под ноги, он подошел к Оберидзе:
— Ну вот, говорил вам! — почти слезливо протянул он. — Без меня закончат!.. Сотрудник Объ-еб-бер-беридзе, опустите меня к ним, мне там сподручней, а то баб за юбки хватать, мне это дело и так надоело!
Оберидзе не ответил, он вместе со всем смотрел, как бегут от стройки трое — отец Воскресенский, приподнявший подол своей рясы, раскрасневшийся Обнорцев и спотыкавшийся, непривычный к безасфальтовой дороге иностранец.
— Нет-нет, колокола! — повторял отец Воскресенский на бегу. — На этот раз явственно, вы слышали?
— What’s the matter? Why d’you?.. — пытался что-то понять Райтлефт.
— Сейчас выясним, сейчас выясним, — бормотал Обнорцев.
Втроем они влетели на поле прервавшейся битвы, и как влетели, так и остановились.
— Сотруник Объ-ед-ридзе, ну что вам стоит? — снова затянул свое Николай.
— Иди, иди! — недовольно махнул ему Оберидзе, пристально разглядывая прибежавшую троицу. — Скажи, скоро приду. Пусть подождут. Я сам посмотрю.
Николай немедля исчез. Люди принялись меж тем приводить себя, сколько можно, в порядок, многие стали приветливо кланяться отцу Воскресенскому.
— Батюшка, посмотри, что ж это деется? — приступили к нему бабы, заметив, что он хотел было двинуться отсюда. — Святой отец, да хоть ты-то их вразуми, нечто гоже так-то?
Снова возник общий ропот, но отец Воскресенский успокоительно возвестил:
— Долг мой велит призвать вас всех к смирению. Добрая воля да восторжествует.
— Да отбирают, батюшка! Торговать-то не дают, торговать, отродяся такого не было! Кровное наше! — понеслось к нему из толпы.
— Что говорят? — повернулся любознательный Райтлефт к Обнорцеву. — Кроме того, скажите, джентльмен должен представить себя вашим женщинам?
— Сейчас выясним, сейчас… — опять забормотал растерянный Обнорцев.
— Напомню вам из Ветхого Завета. — Отец Воскресенский возвысил голос. — «И сказал Бог: вот Я дал вам всякую траву, сеющую семя, какая есть на всей земле, и всякое дерево, у которого плод древесный, сеющий семя: вам сие будет в пищу». А посему — ваше есть то, что взращено вами. И сказано: «не желай ничего, что у ближнего твоего». И посему отбирать что-либо ваше, если вы отдавать своего не желаете — то Богу противно.
Баб как прорвало:
— Слыхали? Слыхали, что батюшка говорит? — накинулись они на агитаторов. — Не отдадим!
— Не давайтесь им, бабы! — крикнула одна активная и, задрав широченные юбки, села, подолом своим прикрывая лежащий на травке окорок. Другая проделала то же самое с яблоками, третья, как наседка, уселась прямо на корзинку с яйцами, а кто-то из баб и ложится, и вот уже все сидят и лежат, — картина, погрузившая мужчин в полное недоумение. Неожиданно Райтлефт радостно расхохотался:
— Понял, понял! — весело объявляет он. — Фольклор! Каунтри-ансамбль! Как это? Дерево? Магазин для долларов? «Бе-ри-оз-ка»! — И он вдруг запел и даже стал пританцовывать: — «Во поль-е бер-ьоза стой-я! — а-ла!»
Тяжкий грохот колокола ахнул снова, послышались крики, отец Воскресенский воскликнул «Господи!» — и бросился вон, Оберидзе кинул на землю окурок — «говорил пождать меня, твою мать!» — и вместе с поспешившей следом свитой тоже скрылся. Побежал с пятачка и Обнорцев, а догоняя его, и Райтлефт — не без колебаний, так как он был очень заинтересован фольклорным ансамблем.
Ну а сами артисты весьма довольны тем, что их оставили в покое: они по-прежнему сидели и возлежали, одна принялась расчесывать волосы, другая заплетать русу-косу. Рабочие, то бишь мужская группа ансамбля, стали медленно к ним придвигаться — как положено, с аккуратностью, чтоб никого не спугнуть, но и с необходимою долей наглости:
— Э!.. — позвал один из них.
— Чего тебе? — с необходимой же долей кокетства, но и скромно поинтересовалась баба.
— Дай пожрать-то! Смерть как поесть охота. Две смены вкалывал, — вздохнул рабочий и сел рядом на травку.
— Ишь ты, какая!.. — говорит другой, который, возможно, тоже голодный, но по-иному и, вероятно, даже более, чем первый.
— А какая?
— А вот такая!
— Да ну какая?
Дальнейшему не нужно долгих описаний: рабочие и бабы парами сидят и возлежат, едят и пьют, кое-кто в обнимку, а одна из парочек не ест — не пьет, а уж и любит. Там, глядишь, и еще двое, за ними — еще. Чудесная погода. Птички поют. Конструкции Медведя умыты росой и окрашены нежным светом. Один из рабочих включил транзистор. Зазвучало «Утро» Эдварда Грига из музыки к «Перу Гюнту». Вышел пьяный мужик с гармошкой, и на Грига с размаху налетела «Барыня». И Григ, и «Барыня» слышны достаточно отчетливо.
Не следует думать, что в этом звуковом смешении слуху является что-то немузыкальное. Как известно, еще Чарльз Айвз, американец, деливший свою жизнь меж бизнесом и музыкой («подрывая свое здоровье», как пишут его биографы), занимался наложением несовпадающих звуковых элементов, так что его музыка исполнялась как бы двумя оркестрами, игравшими каждый в своем ритме и в своей тональности. При этом, как пишут музыковеды, «острые столкновения разнохарактерных интонационно-ритмических элементов воспроизводят картины шумных деревенских празднеств». По-видимому, как раз по этой причине признание к Айвзу пришло посмертно, и его назвали основоположником американской школы музыки. Преуспел он также и в бизнесе и, подрывая свое здоровье, дожил до восьмидесяти лет. Любопытно, что знал он о нашем Медведе?
Марш энтузиастов
Здешняя деревенская церковь имела всемирную славу. О ней писали еще академик Грабарь, журналы «Мир искусства» и «Аполлон», а издательство «Залп Авроры» посвятило церкви огромный цветной альбом, отпечатанный на роскошной финской бумаге в Праге как раз в те самые дни, когда из тамошнего социализма высовывалось человеческое лицо. Превосходный английский текст альбома начинается словом Murmuring — и слово это как нельзя лучше дает почувствовать неизъяснимую прелесть нашего леса: «Murmuring лес, в котором царствуют сосны и ели», — правда же, прелестно? На окраине этого леса и была в XV веке поставлена церковь, тогда же расписанная рукой, в которой тот же Грабарь признавал «круг Дионисия», если не его самого…
У церковных ворот собирался народ, — густо, подумал я, и обошел церковь сбоку. В подклете западного придела было у самой земли окошко — из тех, что делались «для духу», то есть для вентиляции сыревшего помещения. Недаром в детстве мои родители, которые, взяв рюкзаки и малолетку-сына, отправлялись смотреть старинные монастыри, прозвали меня «Святой Имярек Затычник»: влезал я во всякую щель и дыру в какой-нибудь полутораметровой толщины стене монастыря или Божьего храма. Часто я затыкался, но обычно все же пролезал в недоступную для взрослых внутренность, откуда и вещал родителям, что видел я там, в интерьере. Прежний опыт помог и теперь: сквозь окошко проник я в придел и стал осматриваться.
В свету, льющемся из подкупольного пространства, летали клубы пыли. Главный иконостас сквозь эту пыль едва угадывался, лишь золотом кое-где просвечивал, но я с удивлением увидел, что Царские врата распахнуты, а в заалтарной части, почему-то тоже залитой светом, сквозь проем открытых врат просматривается каким-то непонятным образом Медведь. Повсюду на полу — осколки битого кирпича, куски штукатурки, щепа и ломаные доски. А среди трапезной, под дырой в перекрытии, косо лежит огромный колокол. Кусок его отбит и тоже лежит поблизости — совсем как у знаменитого «Царь-колокола». И тут же, рядом с колоколом, — широкий канцелярский стол, за которым молча работали трое — тот недавний усач грузинского вида, Рихтман и Облоблин.