Феликс Розинер – Избранное (страница 60)
В разгаре уже было лето, когда однажды вечером, под воскресенье, Ахилл остался в конторке у технолога Петрова-Разумовского, чтоб под его руководством заняться акварельным натюрмортом. Алексей Сергеевич Петров-Разумовский был художник по призванию, а по профессии металловед, имевший ученую степень и немалое число научных публикаций, последнюю из коих напечатали в сорок первом году, уже после того, как автора ее арестовали. Обвинили его в шпионаже, однако сам он твердо знал, что пострадал из-за Рериха, которого Петров-Разумовский считал своим духовным учителем, а также учителем в живописном творчестве. Тогда, в сороковом и сорок первом, арестовали множество «рериховцев» — антропософов, признававших в Николае Рерихе руководителя. Аресты прошли после того как присоединили к СССР Прибалтику и в Риге было разгромлено существовавшее там Рериховское общество. Уже четырнадцатый год был Алексей Сергеевич в заключении, побросало его по лагерям и пересылкам, но, слава Богу, последние несколько лет его держали в «шараге» — на авиамоторном предприятии в североволжском городе Щербакове (или Рыбинске, или даже Андропове, если кто не знает). Сюда, на авиамоторный, и попал Ахилл, где лил сперва из ковшика в литейке бронзу, а потом, когда начальство захотело вспомнить, что Ахилл студент и знает чертежи, его перевели в техчасть, и там-то началась их дружба — художника-технолога и музыканта-чертежника. Алексей Сергеевич годился Ахиллу в отцы, но, несмотря на лагерное прошлое, он оставался бодр, подвижен и быстр, глаза его всегда блестели возбужденным интересом ко всему вокруг, узнав же, что Ахилл причастен музыке, сказал: «Давайте, как все мы, зеки, начнем учиться друг у друга: вы мне курс музыкальной теории, я вам — уроки рисунка и акварели, согласны?»
Конторка у Петрова-Разумовского была истинным счастьем, райским уголком в аду их существования: здесь можно было оставаться вечером, после звонка, возвещавшего конец работы, а частенько хозяин оставался тут и на ночлег, устраиваясь на дощатом топчане, который он себе сколотил. Начальство и охрана смотрели на это сквозь пальцы: Петрова-Разумовского ценили, даже уважали, поскольку он один мог спасти продукцию от внезапного брака в литье, он же разрабатывал новую технологию, к нему, чтобы спросить совета, приезжали из Москвы ученые и инженеры, часто его же бывшие ученики. И потому имел он право на конторку, на топчан в ней, на ночи более спокойные, чем в общежитии шараги, — в комнате на двадцать человек; и чуть повышенный паек был у Петрова-Разумовского, как и еще у некоторых зэков, головы которых должны были всегда работать качественно, продуктивно; и разрешали ему — вернее, не возражали — иметь акварельный набор и кисти, купленные в городе вольняшкой; и вот теперь не возражали, что заключенный Вигдаров сидит у него вечерами, иногда и после отбоя.
Было восемь; здесь, от Москвы на северо-восток, в июне стоят почти настоящие белые ночи, и Алексей Сергеич предлагал Ахиллу писать натюрморт — книга, чашка на блюдце, нож и стоящее в рамочке фото — в блеклых цветах уходящего света, не золотящегося, как к исходу дня, а серебристого уже, ночного. «Но работать быстро, а то убежит», — возбужденно, сам весь как охотник за убегающим светом, учил Ахилла художник, когда вдруг стукнули в фанеру дверцы, она приоткрылась, и Марина Константиновна — одна из вольных, инженер-конструктор, немая обожательница Алексея Сергеича, поманила его. Тот удивленно поднял брови, беспомощно взглянул на натюрморт — свет уходил, а ученик еще не приступил к работе — и вышел. Спустя минуту заглянул он на мгновенье, чтоб сказать Ахиллу: «Ждите здесь, обязательно ждите!» — и снова скрылся. Ахилл воевал с акварелью больше чем полчаса. За это время, как потом Петров-Разумовский рассказывал, он бегал трижды на команду, звонил начохраны и начпроизводства, виделся с помполитом и, наконец, вел также переговоры с цеховой охраной, которой вручена была пачка московского «Беломора» и обещана такая же вторая. Все оказались довольно покладистыми — то была промежуточная эпоха после расстрела Берия, Рюмина и других и еще до съезда, на котором Хрущев так плохо говорил о Сталине и о доблестных органах. В это время многих уже выпускали, пахло свободой, охрана из опаски несколько очеловечилась, и эти обстоятельства, касавшиеся, кажется, самой истории страны и всего народа в целом, сошлись тогда на том, о чем позднее Майя и вопрошала: «Как вас угораздило?»
Ахилл держал кисточку, пробуя краску с края листа. Натюрморт угасал. Вошла Лина.
— Занавес! — можно было б воскликнуть сейчас и дальше не продолжать, поскольку все, что связано с рожденьем Майи, свершилось в той самой конторке, той самой почти белой ночью. Однако стоит продолжить — ну, потому хотя бы, что в вопросе девочки содержится, как то легко почувствовать, не только любопытство к обстоятельствам ее появления на свет, а непонимание и, если слышать интонации вопроса, то также осуждение и горечь.
Ахилл вернулся в Москву зимой. День провалялся в своей комнате, потом отправился к Лине. Но квартира на Чкалова была заперта, на его звонки — и в дверь, и телефонные — никто не отвечал. В домоуправлении, куда зашел Ахилл, сказали, что «квартиросъемщики во временной длительной командировке, квартира сохраняется за ними». Ахилл, конечно, понимал, что эти сведения говорят о родственниках Лины, а не о ней самой: вряд ли она уехала с ними. Может быть, вернулась в Ленинград? Но ее адреса там он не знал.
Все было странно. Он получил от Лины лишь одно письмо, еще летом, вскоре после того как она у него побывала. Но и все вокруг получали письма редко и нерегулярно, да и не было у них договора писать друг другу обязательно, их расставание и не предполагало обязательств. Сразу после первых волнений свидания — смятения, и радости, и детского смущения, какое вызвала у Лины телесная близость с Ахиллом, — над всем возобладал покой, и, кажется, и Лина, и Ахилл — оба знали, что этот покой означал. Они как будто и вправду опустили занавес над недавним прошлым: любовные объятья разрешили все, что помешало стать их отношениям простыми, легкими — живыми. На Лине лежала вина: из-за нее, она была уверена и знала это от Ахилла, он совершил самоубийственный поступок. И на Ахилле лежала вина: он в тот роковой момент не нашел в себе смелости — мужской чувственной смелости — для того, чтобы Лине сказать, что любит ее, и затем чтоб обнять ее и начать целовать, и он не то что изменил, не то что предал — он обидел Лину, потому что в объятья его пришла Ксеня. Когда ж волненья разрешились, когда всласть нашептались и наступил покой, они смогли расстаться без страданий, без тоски, без обязательств и без обычных клятв о будущем. Но теперь Ахилл искал Лину — и Лины не было. Он побывал и в университете: «Отчислена в связи с переменой места жительства», — прочитали ему. И лишь тогда он позвонил Эмилю. Тот, нарушив все свои правила, завопил от радости и сразу же, угробив кучу денег на такси, явился пред Ахиллом. Эмиль теперь был полководцем почти что без войска, и встреча со старым боевым товарищем настроила его на лад совсем сентиментальный: «А помнишь… а знаешь… а вот тогда, когда мы…» Казалось, прошел не год, а прошла эпоха, и в голосе Эмиля бряцала сама мать-история. Что же до тех, кто ее делал, — да, он иногда встречается то с одним, то с другим, но, знаешь, Ахилл, то, что ты сделал, было убийственно для кружка.
— Самоубийственно, — сказал Ахилл.
— Ты был прав. Ты хорошо все рассчитал, — похвалил его вождь.
— Ничего я не рассчитал. Вы меня начали мучить — страхом, подозрением, ответственностью, долгом! А я не дался. Я никому не даю себя мучить.
— Счастливый человек! — вздохнул Эмиль. — А меня вот мучают все: родители, женщины. — Он весело засмеялся.
— Вот, кстати, о женщинах. Где Лина? Где Ксеня?
— Ты не знаешь? Она уехала к родителям. А это значит… — Он многозначительно помолчал. — Никакой связи. Засекречено.
— Я знаю. А Ксеня?
— О, Ксеня! У нее любовь. Кто-то из кино. И будет, кажется, сниматься. Но, говорит, в том случае, если похудеет.
На следующий день звонил он Ксене.
— Господи! — услышал он дрогнувший голос. И он почувствовал, что любит, — любит Ксеню. Она предложила встретиться в «Праге», но так как у Ахилла не было денег, он предложил ей встретиться у него. Когда Ксеня приехала, она тоже почувствовала, что любит, — любит Ахилла, а о любви к кому-то из кино забыла. И они любили долго и приятно для обоих, была ночь, и было утро, и день второй, и к исходу его Ахилл спросил Ксеню о Лине.