Феликс Розинер – Избранное (страница 56)
Марик говорил все это с железным спокойствием, которое ему служило панцирем, скрывавшим непрерывную истерику. Ахиллу было ясно, что Марик в панике, что им-то и владеет страх и он сейчас переносит свой страх на него, на Ахилла, который оказался так удобен для того, чтоб выговориться и, может быть, — кто знает? — избавиться от страха.
— Я все сказал, — закончил Марик твердо. — А что скажут тебе другие — их дело.
«Какой-то он черный», — глядя на него, подумал Ахилл. Чуть ли не по-военному, на каблуках, Марик Вахтман повернулся и вышел.
И весь день Ахилла был черен. Прострация, в которой он его провел, явилась репетицией небытия: он не жил в этот день, он не прожил его. На ложе своего свершившегося возмужания бессмысленно, бесчувственно длил он себя в каком-то недвижном безвременном мире, и жизнь ему напоминала о себе лишь потребностью сменить положение сдавленных мышц, да однажды потребностью помочиться. Какие-то мутные образы плавали перед его глазами — чьи-то лица, напоминавшие чье-то прошлое или будущее, невнятные звуки, говорившие о чьей-то музыке, слышались в ушах, чья-то музыка и музыка своя, чьи-то голоса и свой среди них, — зовущие и сетующие — куда? о чем? на что? зачем? — ничто не трогало его, не волновало, он ни во что не погружался, он ничего не знал, не ощущал, он не переживал, и был он — нежить. Он, кажется, и спал, по крайней мере вдруг он осознал себя во тьме, и следующий миг мучительного понимания, что тьма вокруг него не есть потусторонний мрак, а лишь обыкновенный вечер, и был началом возврата к жизни.
Два утверждения, сформулированных как постулаты, явились его уму. Первое: буду жить. Второе: жить будет мучительно. Он увидал себя бегущим. Как в замедленных кадрах кино и как на оживших чернофигурных вазах, Ахилл увидал свое обнаженное тело, все члены свои в непрерывном и мощном медлительном перемещении — вперед ли? на месте? спиною назад? во вращении? — Ахилл сгибал и разгибал конечности, торс его колебался, напрягались мышцы, веки слезило свистящим встречным потоком, — он мучительно стремился продвигаться в беге своем быстрее, быстрее и дальше, и — достигать, завершать, обладать, упиваться, но ощущал, что движется едва-едва, и продвигается ли хоть на пядь вперед, не знал. Он двигался
Ахилл встал и пошел к телефону. Набрав номер, дождался ответа и попросил позвать Юру Черновского.
— Юрка, привет, это я, Ахилл, — начал, он, когда тот взял трубку.
— Ух ты! Здорово! Ты там еще живой?! — радостно закричал Юра.
— Живой, живой, — кисло ответил Ахилл и тут же перешел к делу. — Юрка, слушай. Могу я тебя попросить мне помочь?
— Моги, моги!
— Нужно вот что: приди завтра в Столешников, к дверям ювелирного магазина, знаешь? — ровно в половине седьмого, не позже. А я там буду уже стоять и ждать тебя. Сможешь?
— Спрашиваешь!
— Ну, спасибо. И вот что: это может занять весь вечер, имей в виду. Еще: никому из наших ничего не говори, идет?
— Заметано, Хиляк.
— Тогда до завтра. Спасибо тебе. Вечером в шесть тридцать. Жду!
— Покеда!
Ночью Ахилл написал два письма. Под утро немного поспал. Когда проснулся, стал прибирать свою комнату. Выбросил все съестное, вымыл чашки, блюдца, тарелки, убрал посуду в шкаф. Сложил разбросанную одежду, навел порядок на столе, за которым занимался, просмотрел бумаги и тетради, кое-что порвал. Изготовил записку: «ВИГДАРОВ В ОТЪЕЗДЕ» и укрепил ее на стенке в коридоре, рядом с телефоном. Потом оделся — теплое белье, фланелевая рубашка, спортивные шерстяные брюки, лыжные носки — две пары друг на друга, лыжные ботинки, толстый вязаный свитер, куртка, шарф, пальто, ушанка, меховые рукавицы. Вдруг обратил внимание на скрипку: слишком близко лежала она к батарее. Он положил ее на стул подальше, подумав, открыл футляр и, взяв скрипку, чуть приспустил колки, чтобы ослабить струны. Удовлетворенный тем, как правильно — продуманно, организованно — он вел себя все эти часы, Ахилл покинул свое жилье.
Его поведение вне дома тоже было в этот день целенаправленным и разумным. Он купил себе две городские булки, сто граммов голландского сыра и сто граммов любительской колбасы. Соорудив и завернув в бумагу два хороших бутерброда, он сунул их в боковые карманы пальто. Далее купил он на Центральном рынке ветку свежей кавказской мимозы и вскоре звонил в дверь Ксениной квартиры.
— Ой, как чудесно, что пришел! — восторженно воскликнула она, едва увидев Ахилла, и быстро втянула его в прихожую. — Какая чудесная, как па-ахнет! — зажмурилась она, уткнувшись носиком в мимозу. — Спасибо, раздевайся же, у предков гости, но-мы-у-е-ди-ним-ся-у-ме-ня! — так завлекательно пропел ее речитатив, что Ахиллу пришлось глотнуть воздуха. Он помотал головой:
— Не выйдет, Ксеня. Я бегу.
— Ну не-ет… — протянула она и выпятила губки в искренней обиде, и Ахилл стал быстро целовать эту пухлость обиженных губок, и Ксеня пыталась было ответить, объять его губы своими, но он неловко, некрасиво отстранился, быстро прижался к ней плечом и рукой и стал нащупывать замок.
— Куда ты, Ахилл!
— Счастливо!
Замок открылся, Ахилл уже был на площадке. «Ахилл, подожди, Ахилл!» — кричала она за ним. Он ссыпался вниз, летя через две ступеньки.
Был совершен еще один визит — к Лине. Поднявшись к ее квартире, он хотел было бросить в почтовый ящик конверт, но в последний момент передумал: вдруг каким-то непредвиденным, случайным образом вынет его отсюда не Лина? Он позвонил. Ее лицо озарилось, когда она открывала ему. Он переступил порог, и опять они стояли в полутьме и молчали. Но теперь все было иным. Ахилл смотрел на Лину и страдал, поскольку то, что свершили вчера он и Ксеня, стало актом предательства, актом измены по отношению к благородной, возвышенной Лине. Он смотрел на нее глазами побитой собаки, ощущая притом вполне примитивную гордость мужчины, и вдруг подумал: если бы их жизнь, его и Лины, пошла дальше рядом, он знал бы, как себя с ней вести, он больше не тушевался и не отступал бы пред ее строгостью и недоступностью, он крепко взял бы ее за руку, повел бы за собой, а она пошла бы за ним, как за старшим братом. Он не поймал себя на том, что именно так и думал о ней — как брат о сестре, то есть совсем иначе, нежели думал всегда о Ксене… И поцеловал он ее не так, как Ксеню, — не в губы, а в щеку, ниже волос у виска, где-то около ее уха.
— Ты уходишь? — спросила она беспокойно.
— Да, — ответил он. — Я пришел сказать, что… В общем, самого плохого не произойдет, я решил… — он с деланностью подхихикнул, незаметно выложил конверт на телефонный столик: —…что мне полезно еще пожить. Будь здорова!
Лина осталась стоять, замерев от всего, что в ней происходило. Конечно, ей надо было броситься к Ахиллу, удержать его, зашептать ему что-то — нежно и горячо. Но если б это случилось, она не была бы Линой, и потому лишь румянец пылал на ее щеках, и молча она смотрела, как уходил от нее Ахилл.
Был также у него и телефонный разговор с Эмилем.
— Ахилл? — облегченно воскликнул тот, услышав его голос. — Молодец, что позвонил. Там Вахтман наговорил тебе всякой чуши, он мне рассказал. Не обращай внимания. Никто тебя не считает, что ты… — Эмиль остановился. — Ну, ты сам понимаешь, о чем идет речь, — закончил он. То ли ему не хотелось сказать неприятное слово «трус», то ли он его опустил, руководствуясь конспирацией.
— Вот что, Эмиль. У меня сейчас будет одно очень важное дело, — сказал Ахилл. — Если ты вечером будешь дома, то, наверно, кое-что обо мне сегодня узнаешь. А ты уж, я надеюсь, перескажешь Марику и остальным. Я думаю, Марик будет очень доволен моим поведением. — Ахилл улыбнулся самодовольно этой своей дипломатической тонкости. — Ну, и тебе, конечно, тоже будет интересно.
— Чего это ты задумал? — встревоженно спросил Эмиль.
— Не торопись, узнаешь. Будь здоров, Эмиль.
— Постой, постой, Ахи..! — неслось еще в трубку, но он ее уже вешал.
Вечер принес потепление. Тротуары покрылись грязным месивом подтаявшего снега, бесчисленные пешеходы, скопившиеся в городе перед воскресным днем, чтоб запастись снедью, лучшей во всей Москве, купить вина, растратиться на подарки, толкли своими подошвами полужидкую эту грязь, оступаясь в лужи до края обуви, проезжавшие рядом машины плюхали из-под колес фонтанами, лепя всю ту же грязь направо и налево, на подолы, на чулки и брюки спешащих людей. Но им было нипочем, этим людям, все им было как будто весело, и Ахилл смотрел на них с тоскливой завистью, потому что и сам любил такую вот бездумную толчею, предвыходное настроение, когда все на короткий срок становятся добрее и щедрее, и всеобщая ежедневная глупость как будто расцвечивается то тут, то там улыбкой, смехом и веселым голосом, и кого-то могут легко пропустить без очереди, кого-то споткнувшегося сочувственно поддержат, с кем-то можно заговорить ни с того ни с сего, и человек ответит тебе желаньем не только слушать, но и понимать. И свой особый ритм бывает у хода этих двух-трех предвоскресных вечерних часов, время спешит, как и люди, своим многостопным мажорным аллегро мимо мишурного блеска витринных огней, и, явись бы сверху вниз с Кузнецкого и на Петровку марширующий под барабан и медь какой-нибудь разряженный оркестрик, ему было б самое место здесь, в этой толпе, в этом шуме, в этом движенье. Ахиллу нечто даже и послышалось, представилось подобное, и сам он чуть ли не подтанцевал свою походку, будто он и шел в циркаческом ансамблике со скрипкой или флейтой у плеча по середине улицы, но фантастическое наваждение быстро отогнал: во-первых, Москва на такое никак не способна, оркестры просто так по улицам ее не ходят, они дисциплинированно украшают праздники труда и революции в отведенные для того часы и дни, в местах, для того назначенных; а, во-вторых, ему ли сейчас танцевать на ходу и ему ли сливаться с толпой, если он отделен уж от всех неизбежным и необратимым, тем, что случится с ним здесь и сейчас, на глазах у этих людей, не знающих еще о нем, не знающих о том, что несет он в себе мимо них — такой же, как и все, и совсем иной, как бы потусторонний.