реклама
Бургер менюБургер меню

Феликс Розинер – Избранное (страница 56)

18px

Марик говорил все это с железным спокойствием, которое ему служило панцирем, скрывавшим непрерывную истерику. Ахиллу было ясно, что Марик в панике, что им-то и владеет страх и он сейчас переносит свой страх на него, на Ахилла, который оказался так удобен для того, чтоб выговориться и, может быть, — кто знает? — избавиться от страха.

— Я все сказал, — закончил Марик твердо. — А что скажут тебе другие — их дело.

«Какой-то он черный», — глядя на него, подумал Ахилл. Чуть ли не по-военному, на каблуках, Марик Вахтман повернулся и вышел.

И весь день Ахилла был черен. Прострация, в которой он его провел, явилась репетицией небытия: он не жил в этот день, он не прожил его. На ложе своего свершившегося возмужания бессмысленно, бесчувственно длил он себя в каком-то недвижном безвременном мире, и жизнь ему напоминала о себе лишь потребностью сменить положение сдавленных мышц, да однажды потребностью помочиться. Какие-то мутные образы плавали перед его глазами — чьи-то лица, напоминавшие чье-то прошлое или будущее, невнятные звуки, говорившие о чьей-то музыке, слышались в ушах, чья-то музыка и музыка своя, чьи-то голоса и свой среди них, — зовущие и сетующие — куда? о чем? на что? зачем? — ничто не трогало его, не волновало, он ни во что не погружался, он ничего не знал, не ощущал, он не переживал, и был он — нежить. Он, кажется, и спал, по крайней мере вдруг он осознал себя во тьме, и следующий миг мучительного понимания, что тьма вокруг него не есть потусторонний мрак, а лишь обыкновенный вечер, и был началом возврата к жизни.

Два утверждения, сформулированных как постулаты, явились его уму. Первое: буду жить. Второе: жить будет мучительно. Он увидал себя бегущим. Как в замедленных кадрах кино и как на оживших чернофигурных вазах, Ахилл увидал свое обнаженное тело, все члены свои в непрерывном и мощном медлительном перемещении — вперед ли? на месте? спиною назад? во вращении? — Ахилл сгибал и разгибал конечности, торс его колебался, напрягались мышцы, веки слезило свистящим встречным потоком, — он мучительно стремился продвигаться в беге своем быстрее, быстрее и дальше, и — достигать, завершать, обладать, упиваться, но ощущал, что движется едва-едва, и продвигается ли хоть на пядь вперед, не знал. Он двигался затрудненно, он пребывал в затруднении, он олицетворял собою апорию (греч. απορια — затруднение, как говорят нам словари), и апорию именно ту, где он бежит, быстроногий Ахилл, и не может догнать свою черепаху, потому что движения нет, оно эфемерно, и ты никогда не постигнешь разницы между покоем одним и покоем другим, здесь и там, позади-впереди, завтра-вчера, рождением-смертью, ты жив, и ты мертв, ты стремишься объять, охватить своим бегом весь огромный подвижный мир — и готов, повязавши веревкой шею, петлей охватить неподвижный огромный мир, слиться с ним, раствориться в нем — покойный в бегущем, бегущий в недвижном. Ибо никогда Ахилл бегущий не сможет догнать свое время, так как, пробежав вначале полпути, он даст возможность времени уйти вперед, отдалиться на новое расстояние, затем, пробежав еще четверть пути, Ахилл упустит время еще, а за восьмую упустит еще, а затем еще и еще, и так без конца — до самой бесконечности, где бег и неподвижность суть одно, где властвует и существует лишь время само по себе, без Ахилла, без черепахи, без апорий, без затруднений.

Ахилл встал и пошел к телефону. Набрав номер, дождался ответа и попросил позвать Юру Черновского.

— Юрка, привет, это я, Ахилл, — начал, он, когда тот взял трубку.

— Ух ты! Здорово! Ты там еще живой?! — радостно закричал Юра.

— Живой, живой, — кисло ответил Ахилл и тут же перешел к делу. — Юрка, слушай. Могу я тебя попросить мне помочь?

— Моги, моги!

— Нужно вот что: приди завтра в Столешников, к дверям ювелирного магазина, знаешь? — ровно в половине седьмого, не позже. А я там буду уже стоять и ждать тебя. Сможешь?

— Спрашиваешь!

— Ну, спасибо. И вот что: это может занять весь вечер, имей в виду. Еще: никому из наших ничего не говори, идет?

— Заметано, Хиляк.

— Тогда до завтра. Спасибо тебе. Вечером в шесть тридцать. Жду!

— Покеда!

Ночью Ахилл написал два письма. Под утро немного поспал. Когда проснулся, стал прибирать свою комнату. Выбросил все съестное, вымыл чашки, блюдца, тарелки, убрал посуду в шкаф. Сложил разбросанную одежду, навел порядок на столе, за которым занимался, просмотрел бумаги и тетради, кое-что порвал. Изготовил записку: «ВИГДАРОВ В ОТЪЕЗДЕ» и укрепил ее на стенке в коридоре, рядом с телефоном. Потом оделся — теплое белье, фланелевая рубашка, спортивные шерстяные брюки, лыжные носки — две пары друг на друга, лыжные ботинки, толстый вязаный свитер, куртка, шарф, пальто, ушанка, меховые рукавицы. Вдруг обратил внимание на скрипку: слишком близко лежала она к батарее. Он положил ее на стул подальше, подумав, открыл футляр и, взяв скрипку, чуть приспустил колки, чтобы ослабить струны. Удовлетворенный тем, как правильно — продуманно, организованно — он вел себя все эти часы, Ахилл покинул свое жилье.

Его поведение вне дома тоже было в этот день целенаправленным и разумным. Он купил себе две городские булки, сто граммов голландского сыра и сто граммов любительской колбасы. Соорудив и завернув в бумагу два хороших бутерброда, он сунул их в боковые карманы пальто. Далее купил он на Центральном рынке ветку свежей кавказской мимозы и вскоре звонил в дверь Ксениной квартиры.

— Ой, как чудесно, что пришел! — восторженно воскликнула она, едва увидев Ахилла, и быстро втянула его в прихожую. — Какая чудесная, как па-ахнет! — зажмурилась она, уткнувшись носиком в мимозу. — Спасибо, раздевайся же, у предков гости, но-мы-у-е-ди-ним-ся-у-ме-ня! — так завлекательно пропел ее речитатив, что Ахиллу пришлось глотнуть воздуха. Он помотал головой:

— Не выйдет, Ксеня. Я бегу.

— Ну не-ет… — протянула она и выпятила губки в искренней обиде, и Ахилл стал быстро целовать эту пухлость обиженных губок, и Ксеня пыталась было ответить, объять его губы своими, но он неловко, некрасиво отстранился, быстро прижался к ней плечом и рукой и стал нащупывать замок.

— Куда ты, Ахилл!

— Счастливо!

Замок открылся, Ахилл уже был на площадке. «Ахилл, подожди, Ахилл!» — кричала она за ним. Он ссыпался вниз, летя через две ступеньки.

Был совершен еще один визит — к Лине. Поднявшись к ее квартире, он хотел было бросить в почтовый ящик конверт, но в последний момент передумал: вдруг каким-то непредвиденным, случайным образом вынет его отсюда не Лина? Он позвонил. Ее лицо озарилось, когда она открывала ему. Он переступил порог, и опять они стояли в полутьме и молчали. Но теперь все было иным. Ахилл смотрел на Лину и страдал, поскольку то, что свершили вчера он и Ксеня, стало актом предательства, актом измены по отношению к благородной, возвышенной Лине. Он смотрел на нее глазами побитой собаки, ощущая притом вполне примитивную гордость мужчины, и вдруг подумал: если бы их жизнь, его и Лины, пошла дальше рядом, он знал бы, как себя с ней вести, он больше не тушевался и не отступал бы пред ее строгостью и недоступностью, он крепко взял бы ее за руку, повел бы за собой, а она пошла бы за ним, как за старшим братом. Он не поймал себя на том, что именно так и думал о ней — как брат о сестре, то есть совсем иначе, нежели думал всегда о Ксене… И поцеловал он ее не так, как Ксеню, — не в губы, а в щеку, ниже волос у виска, где-то около ее уха.

— Ты уходишь? — спросила она беспокойно.

— Да, — ответил он. — Я пришел сказать, что… В общем, самого плохого не произойдет, я решил… — он с деланностью подхихикнул, незаметно выложил конверт на телефонный столик: —…что мне полезно еще пожить. Будь здорова!

Лина осталась стоять, замерев от всего, что в ней происходило. Конечно, ей надо было броситься к Ахиллу, удержать его, зашептать ему что-то — нежно и горячо. Но если б это случилось, она не была бы Линой, и потому лишь румянец пылал на ее щеках, и молча она смотрела, как уходил от нее Ахилл.

Был также у него и телефонный разговор с Эмилем.

— Ахилл? — облегченно воскликнул тот, услышав его голос. — Молодец, что позвонил. Там Вахтман наговорил тебе всякой чуши, он мне рассказал. Не обращай внимания. Никто тебя не считает, что ты… — Эмиль остановился. — Ну, ты сам понимаешь, о чем идет речь, — закончил он. То ли ему не хотелось сказать неприятное слово «трус», то ли он его опустил, руководствуясь конспирацией.

— Вот что, Эмиль. У меня сейчас будет одно очень важное дело, — сказал Ахилл. — Если ты вечером будешь дома, то, наверно, кое-что обо мне сегодня узнаешь. А ты уж, я надеюсь, перескажешь Марику и остальным. Я думаю, Марик будет очень доволен моим поведением. — Ахилл улыбнулся самодовольно этой своей дипломатической тонкости. — Ну, и тебе, конечно, тоже будет интересно.

— Чего это ты задумал? — встревоженно спросил Эмиль.

— Не торопись, узнаешь. Будь здоров, Эмиль.

— Постой, постой, Ахи..! — неслось еще в трубку, но он ее уже вешал.

Вечер принес потепление. Тротуары покрылись грязным месивом подтаявшего снега, бесчисленные пешеходы, скопившиеся в городе перед воскресным днем, чтоб запастись снедью, лучшей во всей Москве, купить вина, растратиться на подарки, толкли своими подошвами полужидкую эту грязь, оступаясь в лужи до края обуви, проезжавшие рядом машины плюхали из-под колес фонтанами, лепя всю ту же грязь направо и налево, на подолы, на чулки и брюки спешащих людей. Но им было нипочем, этим людям, все им было как будто весело, и Ахилл смотрел на них с тоскливой завистью, потому что и сам любил такую вот бездумную толчею, предвыходное настроение, когда все на короткий срок становятся добрее и щедрее, и всеобщая ежедневная глупость как будто расцвечивается то тут, то там улыбкой, смехом и веселым голосом, и кого-то могут легко пропустить без очереди, кого-то споткнувшегося сочувственно поддержат, с кем-то можно заговорить ни с того ни с сего, и человек ответит тебе желаньем не только слушать, но и понимать. И свой особый ритм бывает у хода этих двух-трех предвоскресных вечерних часов, время спешит, как и люди, своим многостопным мажорным аллегро мимо мишурного блеска витринных огней, и, явись бы сверху вниз с Кузнецкого и на Петровку марширующий под барабан и медь какой-нибудь разряженный оркестрик, ему было б самое место здесь, в этой толпе, в этом шуме, в этом движенье. Ахиллу нечто даже и послышалось, представилось подобное, и сам он чуть ли не подтанцевал свою походку, будто он и шел в циркаческом ансамблике со скрипкой или флейтой у плеча по середине улицы, но фантастическое наваждение быстро отогнал: во-первых, Москва на такое никак не способна, оркестры просто так по улицам ее не ходят, они дисциплинированно украшают праздники труда и революции в отведенные для того часы и дни, в местах, для того назначенных; а, во-вторых, ему ли сейчас танцевать на ходу и ему ли сливаться с толпой, если он отделен уж от всех неизбежным и необратимым, тем, что случится с ним здесь и сейчас, на глазах у этих людей, не знающих еще о нем, не знающих о том, что несет он в себе мимо них — такой же, как и все, и совсем иной, как бы потусторонний.