18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Феликс Розинер – Избранное (страница 137)

18

Взорванный вокзал в Болонье положил конец нашему пребыванию в Италии, но отнюдь не нашим разговорам о судьбе Европы. Мы проговорили в поезде далеко за полночь и заснули только уже после остановки в Лионе. Проснулся я первым, и уже то, как в мерцающем среди тумана свете фонарей за окном с необычной поспешностью шли мимо нас куда-то вперед пассажиры, чуть-чуть встревожило меня. Конечно, сказывались ночное возбуждение и недостаточный сон. Как уж оказалось, что именно нас с Агеевым не предупредили о сложностях с переправой через пролив, ума не приложу: большой, набитый сотнями туристов поезд был давно уже пуст, все поторопились в порт, чтобы не упустить единственного парома, и мы с Агеевым пришли уже в самый хвост собравшейся у пропускного пункта огромной толпы. Но там пришлось стоять и четверть часа, и полчаса, и час. Может быть, кто-то и любит толпу — ведь посещают же люди эти отвратительные стадионы, — но я при виде людского муравейника испытываю тревогу и по возможности спешу от него изолироваться. Что я, собственно, и хотел сделать, предложив Агееву пойти в бар подкрепиться. Но в еще совершенно заспанном Агееве уже успел пробудиться его неистребимый интерес к людской массе, что я назвал бы «социальной любознательностью»: качество, которым мы, в западном мире, обладаем в весьма слабой степени. Итак, в бар я пошел один, после того как он сказал мне: «Идите, идите я понаблюдаю», — черт возьми, я фиксирую этот факт, будто должен доказывать свое алиби. По-видимому, в мое отсутствие — сколько я просидел за пивом? минут двадцать? — он отлично воспользовался знанием языков, выученных в тюрьмах и ссылках. Когда я вернулся, он говорил на немецком с двумя пышнотелыми девицами из Германии. Их глаза круглились от того, что рассказывал им Агеев об очередях в России. Одна из девиц не смогла понять, о каких номерах упомянул он, и Агеев пояснил: «Чернилами вот здесь, на руке, пишутся номера, чтобы люди получали продукты друг за другом, по номерам». — «Какая глупость, — воскликнула девица, — писать на руке!» — «Обычное дело, — ответил Агеев, — я знал еврея, которому немцы в концлагере выжгли номер тоже на руке». Он повернулся ко мне, и девицы, чьи мордашки стали пунцовыми, отодвинулись в сторону. Я сказал ему, что он поступил жестоко, зачем было их обижать? «Потому что дуры, — почти смеясь, сказал он. — Посудите сами: заканчивают университет, специальность — международное право, обе глупы и ничего не знают, как вот этот… — он постучал носком ботинка о стоящий рядом чемодан. — Но это неинтересно. Лучше скажите, не кажется ли вам, что мы хорошо продвинулись?»

Я огляделся и обнаружил, что мы стоим метрах в двадцати от того места, где я покинул Агеева. «Закон человеческой массы, — опять-таки будто смеясь, сказал Агеев. — Толпа сжимается в кулак. Подобно масляному пятну на воде, людские частицы стягиваются все ближе и теснее к центру. Когда мы пришли сюда, люди стояли разреженной, прерывистой цепочкой, что, признаюсь, поразило меня: я, как все российские, так в очередях стоять не привык. Мы законы образования толпы изучили на собственной шкуре, мы сразу — затылок в затылок, живот напряги — и упирайся в спину переднему, а то вытолкнут, вылетишь при напоре сзади или сбоку. Здесь та же картина, но со смещением по времени: понадобилось полчаса, прежде чем очередь начала обретать приличествующий ей вид».

Как показало все дальнейшее, эти наблюдения были верны, и мне бы следовало только удивиться его способности видеть материал для любопытного анализа в таком, на первый взгляд, совершенно безинформативном событии, как это изменение формы толпы, но меня коробил его саркастический тон, и, хоть и неприятно признаваться в своей необъективности, я ощутил нечто вроде обиды за всех этих людей — в основном совсем юных студентов-туристов с яркими рюкзаками. Я стал возражать Агееву, указывая на то, что люди выглядят абсолютно, спокойными. Но до сих пор у меня остается чувство, что именно с этого момента что-то произошло в атмосфере всеобщего безропотного ожидания, будто это я своими словами спустил какой-то механизм, — при том, что сказаны они были по-русски: все вдруг, показалось мне, стали переминаться с ноги на ногу, некоторые с недоумением начали озираться, будто припоминая, отчего и зачем они здесь, другие принялись устраиваться на полу, садясь прямо там, где они стояли. И тут же последовала чья-то дурацкая выходка: кто-то впереди издал дикий глас, подражая реву озверевшего быка. Шутку встретили нестройным и смущенным смехом, где-то в ответ раздалось кудахтанье. Агеев переменился в лице, и блеск его лихорадочно горящих от недостатка сна глаз еще более усилился. Он просто оскалился в усмешке, когда стал цедить сквозь сжатые зубы: «Мммолодцы-ы… на правильном пути… Европа на спине быка!.. Она осознает свою сущность кентавра…» Последней его фразы я не понял. Внезапно он, говоря «sorry, sorry, pardon», стал пробиваться вперед и скоро исчез среди смыкающихся за ним спин.

Кажется, я простоял без каких-либо мыслей в сонной голове минут десять-пятнадцать, во всяком случае я ничего не помню о них. Могу лишь восстановить в сознании тот миг, когда услышал, что все вокруг возбужденно обсуждают новость: поданный нам паром уже переполнен, на него попадут лишь немногие, остальным надо будет остаться, и другого парома не предвидится. Многие поспешили водрузить на спины свои рюкзаки, а сидевшие на полу поднялись. Я не заметил, как Агеев вернулся, и увидел его, лишь когда он тронул меня за плечо. Готов поручиться, что какая-то отчаянная безрассудность (может быть, эта русская «удаль») была в нем, как если бы передо мной стоял моряк, ждущий близкого шквала. Говорил он нечто умопомрачительное — на своем прекрасном английском, громко и отчетливо, отлично зная, что, кроме меня, его слышат и десятки стоящих около нас людей. Агеев даже поглядывал то на одного, то на другого из слушателей, всем своим видом показывая, что общее внимание доставляет ему удовольствие.

— Я однажды уже попадал в такую точно переделку. Не спрашивайте, где это было. Представьте себе такой же крупный порт, как этот, и сравнительно небольшое судно, на борт которого стремятся попасть сотни, если не несколько тысяч человек. Мы с моим приятелем стоим где-то в конце толпы, напоминающей нашу. Я высказал мнение, что на корабле вряд ли поместится и четвертая часть собравшихся на пирсе. Однако на судно поднялось уже и больше половины, а люди шли и шли по трапу. Мой приятель подошел к портовому служащему и спросил, каким образом там помещается столько пассажиров и думают ли, что поместятся все оставшиеся тоже? «Разумеется, нет, — ответил чиновник, — но на борт поднимутся все». — «Простите, мистер, я не понимаю!» — воскликнул мой приятель. «Я вам охотно поясню, — кивнул чиновник. — Видите ли, сэр, это судно построено таким образом, что каждый поднявшийся на него проходит над автоматическим люком в днище, и когда осадка достигает ватерлинии, люк открывается сам по себе, стоит только ступить на него».

Вокруг заулыбались. Не могу сказать, что очень весело. Улыбались скорее из вежливости и с некоторой, я бы сказал, растерянностью на лицах. «Послушайте, дорогой Агеев, что с вами? — стал я говорить ему и вполголоса. — К чему этот ваш черный юмор? То вы привязались к глупеньким немкам, теперь же эта сюрреалистическая история, — она была весьма некстати, смею вас уверить». Он переспросил: «Некстати?» Прямолинейность моего мышления не дала мне заметить тона, каким это было сказано, и я принялся объяснять, что люди не выспались, все устали от долгого ожидания, а слух о переполненном пароме и так уже многих вывел из равновесия… Тут я сообразил, что Агеев должен только потешаться, слушая мою тираду. «Черт вас возьми», — оборвал я себя и почувствовал, что на щеках у меня выступает краска. «А, бросьте, дорогой, не обижайтесь», — ответил он с этой своей проклятой простотой, которая всегда меня обезоруживала. Он снова положил мне руку на плечо и сжал его, даже притянул меня к себе и заговорил прямо в ухо: «Вы правы — слухи, слухи, они великая сила, в них то, чего нет в газетных сообщениях, — слух, передаваемый из уст в уста, как средство информации обладает особыми качествами, важнейшими в человеческом общении, и этого никто здесь, дорогой мой, не понимает, это можно понять только там, в обществе, где нет свободы прессы, — слух сопровождается интонацией, мимикой и жестикуляцией говорящего, вот почему толпа возбуждается не газетой, а оратором: не столько слово, сколько интонация и жест его сопровождающие, на протяжении тысячелетий решали судьбы истории. Никто, никто не понимает этого», — повторил он, сам возбудившийся от своих речей до предела. И в тот момент, когда я в который уже раз подумал восхищенно о его блестящих способностях аналитика, он вдруг сказал еще одну фразу, — тогда, не понятая мной, она повисла в воздухе, но сейчас никак нейдет у меня из головы, хотя я до сих пор не знаю, что он имел в виду: «Все, что должно произойти, — работа режиссера». Непонимающе я взглянул на него, он добавил: «Дидактическая разработка для учащихся первых классов». В его глазах была невыразимая тоска, и уже ни тени улыбки не оставалось в них, когда он, махнув рукой, вновь со своим «sorry, sorry, pardon» двинулся через толпу, вперед, где спины стояли плотно одна к другой, но все же раздавались, пропуская энергичного человека, которого, конечно, все принимали за служащего. Рюкзаки и спины смыкались, и скоро его уже не было видно.