18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Феликс Розинер – Избранное (страница 125)

18

— Нет, дядя. Ты не был.

— Был, — постарался улыбнуться Клефф. — Честное слово.

— Нет, дядя, — уверенно повторила девчушка и вновь принялась за песочек, потому что Клефф ее больше не интересовал.

— А фамилия ваша? — неожиданно заговорил дед. — Я с до-войны здесь прописан и, между прочим, управдомствовал, пока не ушел на пенсию. Я всех помню.

Однако семьи Клеффа старик не знал. Не знал и тех из соседей, кого Клефф принялся называть, доказывая, что жил в этом квартале.

— Нет, гражданин, — тоном официального отказа заявил дед. — Не было вас тут никогда. Нечего и разговаривать.

У Татти произошла чуть ли не в тот же день история, здорово расстроившая ее. Рассказывая о ней, Татти то кусала губы, то, стараясь скрыть от Клеффа свое состояние, принималась над собой подшучивать.

— Еду я в троллейбусе и вижу — девчонка из моего класса. «Здравствуй», — говорю. А та: «Простите?» Я говорю, мы учились вместе, как же ты не помнишь? А она: «А вы меня не спутали с кем-нибудь?» И почему-то смотрит на девицу, которая сидит рядом с ней. А она, эта вторая, тоже на меня поглядывает как-то странно. Я говорю: «Ну, не узнаешь — жаль…» И вдруг вторая сказала: «Вы действительно ошиблись. Ведь мы с ней — и кивает на мою девчонку — учились в одном классе все десять лет, так что вы и меня должны узнать. А ни вы меня, ни я вас не помним». Как тебе это нравится, Клефф? Ведь я и сейчас убеждена, что не ошиблась. А знаешь, как я выглядела?

И она весело принялась рассказывать, какой дурой показалась и себе и пассажирам троллейбуса.

— Вот что, Татти. Не удрать ли на воскресенье? — предложил Клефф. — У меня давно уже все во рту пересохло. Дай, сестрица, воды напиться, — сказал он ей в самое ухо.

— Ох, — только и смогла она ответить.

В жаркое июльское воскресенье они уехали далеко за город и в орешнике, на траве, источавшей все запахи сухого солнечного дня, долго любили друг друга, и утоление сменялось новой жаждой.

Возвращались поздно. Сойдя с электрички, привезшей их совсем уже сонных в город, они поняли, что на метро опоздали. Ночь успела затопить привокзальную площадь и теперь струилась вдоль пустынных улиц, омывая деревья, окунувшие листву в ровный поток ее прохлады. Татти и Клефф обнялись и пошли через город, ступая медленно и осторожно. Остался позади широкий проспект, что вел от вокзала к бульвару, прошли и бульвар, двинулись к театру и обогнули его с задворка, где были свалены ветхие декорации, пересекли другой бульвар и, когда стали спускаться под горку к домам, за которыми были река и мост, остановились.

Клефф почувствовал, что Татти хочет высвободиться, и снял руку с ее плеча. Они стояли на расстоянии в полшага один от другого и смотрели в зияющую черноту, скрывавшую все обозримое пространство перед ними. Они не видели ни домов, ни улиц, ни светильников, ни самой земли. Неподвижная тушь, поглотившая мир, была густой и плотной. Казалось, протяни ладонь — и она, как разом отсеченная, пропадет, исчезнет в бездонной, беспроглядной глубине.

Ступени, уходившие с бульвара туда, вниз, обрывались за кругом света, падавшего от последнего слабого фонаря за их спиной.

— Это не по правилам, — тихо сказала Татти. Клефф хмыкнул.

— Не по правилам, — настойчиво повторила Татти и слишком уж спокойно стала просовывать свои пальцы между пальцами Клеффа. — Если так уж необходимо нас испугать, то придумали бы что-нибудь…

— Что?

— Откуда я знаю? — пожала Татти плечами. — Что-нибудь… Нечисть всякую, привидения… Или вопли. Представляешь? Идем мы с тобой, идем и вдруг — вопли. Очень было бы страшно.

— А это — не страшно?

— Это не по правилам, — упрямо стояла на своем Татти. — Так нельзя, чтобы вовсе ничего. Так нечестно. Что-то же должно оставаться взамен? Забирать сразу по такому куску, — она смело ткнула носком босоножки прямо в пустоту, — и ничего не давать взамен, я считаю, нечестно.

— Я бы сказал, несправедливое исключение из закона сохранения материи и вещества, — поддержал ее Клефф.

— Вот, вот, я и говорю! — обрадовалась Татти и благодарно сжала его руку. — Сколько от чего куда убавится, столько того же туда и надбавится. Так?

— Так! И вообще: на фига природе пустота?

— Даже больше того: пошлем его, это самое, куда подальше! — совсем расхрабрилась Татти, и ее воинственность свидетельствовала, что дело было дрянь.

— Пошли, — решительно сказал Клефф и крепко ухватил Татти повыше локтя. Они шагнули вперед, и тьма сомкнулась.

Им не были слышны даже собственные шаги: ноги погружались во что-то мягкое, обволакивающее, подобное толстому, теплому слою дорожной пыли. Клефф двинулся было в сторону, но ощутил под собой все ту же порошкообразную поверхность и решил, что уж лучше идти в выбранном направлении. На всякий случай он вытянул перед грудью руку, затем попытался чуть заслонить Татти, чтобы хоть плечом своим прикрыть ее от всего, с чем они могли неожиданно столкнуться в темноте. Однако Татти разгадала его намерение, легко вывернулась из-за спины Клеффа, и он понял, что она ни на миллиметр не даст ему опередить себя.

Почти с самого начала они потеряли всякое представление о времени. Их путь становился таким же бесконечным, как обступившая их тьма и как пыль под ногами. Оглянувшись, Клефф не увидел огней там, откуда они ушли. Да и можно ли было поручиться, что они остались сзади, а не где-нибудь справа или слева? Вполне могло оказаться, что Татти и Клефф успели сделать целый круг, да еще и не один, и, возможно, топтались на месте. Но они шли и шли, как хотелось им думать — шли вперед, осторожно приподымая, вернее, волоча ноги, чтобы случайно не лишиться зыбкой опоры и не упасть в черную бездну.

— А шептаться можно? — чуть слышно, будто боясь звуков своего голоса, спросила Татти. Клефф глотнул побольше воздуха и ответил в полный голос, так что от неожиданности Татти вздрогнула:

— Можно, черт побери!

И они стали болтать, а потом Татти замурлыкала песенку:

— Солнышко, солнышко, рыжий лохматый пес, — пела она, — кто тебя на небо занес? Что за дом у рыжего пса — голубые небеса! Хочешь пить? Вот плывут облака — попей из облака молока. Хочешь, рыжий, поесть? Краюха-месяц на небе есть. А если спать, лохматый, пора — вон торчит из-за леса гора, уходи-ка, солнышко-пес, за гору, улезай в конуру. Солнышко, солнышко, не пора ли встати? Посвети, пожалуйста, Клеффу и Татти, очень скучно в эдакой тьме идти — рыжик-солнышко, посвети!

Они остановились, потому что с необыкновенной вдруг нахлынувшей на него нежностью Клефф стал целовать Татти и говорить, что он любит, любит, любит ее…

Пошли опять, и Татти придумала идти с закрытыми глазами. Все равно ничего не видно, объяснила она, а глаза все равно слипаются. Клефф опустил веки и почувствовал истинное блаженство. Теперь они шли, едва не засыпая. Некий сторож внутри этих двух утомленных существ не давал им упасть лицами в пыль, и среди забытья Клефф постоянно ощущал, что Татти здесь, рядом с ним, и она держит его за руку. Это чувство было единственным из всего живого и человеческого, что еще оставалось в нем.

1970

Крыло

— Да, — сказала жена, странно, будто впервые меня увидев, посмотрела в мое лицо и протянула трубку. — Тебя.

Было совсем уже к ночи.

— Слушаю.

Кто-то дышал, казалось, в самое ухо, рядом, без всякого телефона, неровно, как дышит лихорадочный, с сильным жаром больной.

— Антонина… с которой… — с двумя короткими тяжкими вздохами проговорил мужской голос. — Помните?

Я закрыл и открыл глаза — с тем нарочитым усилием век, какое производят, чтоб избавиться от помехи, не дающей видеть.

— Кто?

Мужчина ответил — поспешно, как мне показалось: «Тина».

Разве кто-то еще мог называть ее так — именем, которое я же и придумал ей? — мелькнуло у меня.

Жена ушла в спальню. Я слышал в трубке все то же больное дыхание, и еще мне почудилось, что там, у плеча мужчины, глухо, сдерживаясь, потихоньку рыдают.

— Вы где? — спросил я, чувствуя уже холодный страх.

— На вокзале, — ответил он.

Теперь и мне приходилось стараться, чтобы проталкивать воздух в свои легкие.

Она всегда, спустя и годы после разрыва, пыталась настичь меня. Но сейчас, после этих моих семи лет в Париже, — что ей делать здесь, где-нибудь на Гар-дю-Нор?.. Это ужасно, подло испугавшись, сказал я себе, если она нашла меня тут.

Мы молчали.

— Вы муж? — спросил я.

— Да. Муж.

И вдруг меня накрыло — обволокло и вобрало в себя легким и плотным, как черный пуховый платок, — мгновенно распростершееся крыло пылающей тьмы. Да-да, так Тина любила меня, и я ее так любил — будто обернутые в этот пуховый черный плат, мы были спеленаты один с другим, и оба, тесно схваченные, все хотели освободиться от обжигающих пут. Мы и знать не знали, куда вовлекли нас первые наши осенние ночи, а она уже, горя безысходным каким-то огнем, сказала, что будет с другим. «Когда?» — «Сегодня». — «Зачем ты это делаешь?» — «Чтобы избавиться». Это было днем, а вечером, в двенадцатом часу, метро несло меня к вокзалу, где я должен был сесть в вагон и уехать в поездку, от которой, к злости начальства, отбивался на работе — лишь бы не расставаться с Тиной. Сойдя с эскалатора, я увидел, что попадаю не на Ленинградский, а на Курский, но не повернул назад, а продолжал идти вдоль станции с упрямой, не исчезающей мыслью, что пусть оно будет как будет. Мы сошлись в центре перрона, глаза к глазам. «Какое у тебя лицо-о», — нараспев, заворожено выговорила она. «Тина, что ты, как ты здесь?» — «Не знаю». Я взял ее за руку, не отпуская, вывел наверх, и на Садовом, за какой-то балюстрадой, властною силой кинуло нас друг к другу. Летом, спустя почти год, я был у пустынного перекрестка в три часа ночи: она не пришла, как обещала, и я шел и шел по направлению к ее дому, надеясь встретить такси, в котором, в безумии думал я, она должна была ехать ко мне, и теперь потерянно остановился, осознав бессмысленность того, что со мной происходит. Подъехала милицейская коляска. Я сказал, что ждал вот девушку. Что же, и дальше будешь ждать? — спросили меня. Нет, сказал я, пойду домой. Сядь, отвезем, засмеялась милиция, где живешь? Они привезли меня прямо к парадной. Я вошел, она стояла там, чуть выше, на середине лестничного марша, всей спиной прижимаясь к стене и расставив вдоль боков своих руки, ладошками к штукатурке. Когда нас ввергло в объятия и когда докатило наш туго спеленатый кокон до бездны, она исторгла истерзанным шепотом — «я от него сейчас… я не могла… убежала… люблю…» Потом я был долго еще отвратительно горд, что она предпочла меня. Я тогда вырвался — с ее, спасибо ей, помощью: она в ответ на резкость мою ответила грубостью, я расчетливо воспользовался столкновением и не стал больше видеть ее. И тогда же ушел от той, с кем жил много лет одним домом. Тина то вдруг звонила, чтоб сломанным голосом выговорить спутанную череду бессвязностей, накопившихся за полгода; то вдруг присылала длинное письмо или открытку откуда-то с юга, с моря, где она была с ним, — с тем же «с ним» или с другим каждый раз, я не знал, но всегда она писала, что ей с ним плохо, и я был тому виной, и я опять чувствовал гнусную гордость. Около года она провела в больнице, лечила нервы. А я о ней думал так: красива ли еще? или теперь уже стара, и после болезни лицо ее вовсе лишилось той мрачной прелести, что была в нем, — наверное, мрачное осталось и усилилось, а прелесть исчезла, и стала она страшна и в исступлении способна, может, и сделать что-то ужасное — мне, моим близким, ведь твердила же в самые лучшие наши минуты — «ненавижу я все, что есть у тебя не мое, без меня, до меня», — да, черным он был, этот наш жаркий пуховый платок, пеленавший, скручивавший нас.