Феликс Розинер – Избранное (страница 101)
Облоблин не в шутку рассердился:
— Ну бабы, ну бабы! — возмущенно процедил он. — Тут, понимаешь, крутишься день и ночь на стройке, а они там за твоей спиной черт-те што вытворяют!
— Ет-так, ет-так!.. — поддакнул мужик.
— Так что вот как: ничего не слышал и ничего не знаю, понял?
— Как не понять? — обрадованно кивнул мужик. — Спасибо вам, дай Бог здоровья! Валюха-то велела сказать, другого поросенка…
— Ладно-ладно, иди давай, иди!..
— Дай вам Бог здоровья!
Мужик отошел в сторону, и через минуту я увидал, как он стал таскать откуда-то из-за Медведя листы железа, унося их и возвращаясь за следующими. Кое-что, на виду у работающих, прихватывал и от самого Медведя — то гайку отвинтит, то какой-то стержень. Облоблин тоже на него не глядел — он был занят разговором с Николаем, который подошел к нему вместе с тем длинным мужиком, кого я прозвал Мулен Руж.
— Ну?! — злобно рявкнул Облоблин. — Сколько я, вашу мать, дожидаться должен? Принесли?
Мулен Руж торопливо достал из папки какие-то списки.
— Принесли, принесли! Значит, так, — заглянул он в список. — «Штакетник для забора по… перми…»
— Периметр, — раздраженно поторопил Облоблин.
— «…участка сотрудника Облоблина — пять тыщь штук, кирпич под фундамент кот-теж-да сотрудника Облоблина…»
— Тсс! — зашипел Облоблин. — Ты што, идиот, так и будешь каждый раз мою фамилию называть?
— Дык написано, я и ст…
— Учишь вас, учишь! Дай сюда! — вырвал Облоблин бумагу. — Что тут? Штакетник… кирпич… кругляк… тес… известь… трубы… сантехника… Так. — Он оторвал от бумаг какие-то полоски. — Никакой фамилии. Напишете так: «Для расширения фронта работ по досрочному выполнению годового задания выдать на стройку: штакетника — пять тысяч штук…» И так далее. А я подпишу. Когда со склада получите? — повернулся он к Николаю.
Тот в ответ почему-то загоготал.
— Ты что?
— Дак видь зачем же со складу-то! — веселился Николай. — Это цельная волынка будет. Мы прям отседа, — кивнул он на стройку. — Отседа берем и вам на участок привозим. Два дня, как у вас работают! Поедете — посмотрим?
— Ишь ты! Едем! — Облоблин очень доволен. Но у него перед глазами все торчал Мулен Руж. — Шевелись! Шевелись! — бросил ему Облоблин и ушел вместе с Николаем.
Мулен Руж побежал по стройке, собирая людей, командуя, указывая и со всею силою выполняя задачу, цель которой в том заключена, чтоб на каждый момент времени столько же работы прибавлялось, сколько бы ее и убавлялось, сколько бы деталей к Медведю приделывалось, столько бы их с Медведя снималось и уносилось куда-то. Не имея большого опыта в такого рода деятельности, я полностью пасую перед желанием убедительно изобразить ее ритм, записать рабочие возгласы, вообще — передать всю психологическую и физическую сложность этой необычной общественно-социальной ситуации. Но посредством Музыки, Поэзии и Танца, я убежден, изобразимо все, и вот представьте, что наша стройка слажено двигается и поет такие, например, рабочие попевки:
Перебивая эту массовую трудовую песню и мерный шум строительных лесов, начинают бить колокола. Выбивают они в весьма подвижном темпе, близком к allegro, все тот же Траурный марш Шопена. Площадку пересекает Рихтман. Он вовсе не стар и совсем не сед: наш Рихтман — современный молодой интеллектуал лет под тридцать, не больше. Он останавливается, прислушиваясь к колоколам, а к нему подходит Воскресенский — длинноволосый и длиннобородый молодой человек с добрым, идеалистическим лицом.
— Привет, Илья! — здоровается Воскресенский.
— А, Леша? Здорово! Слушай, старик, мне кажется — колокола?
— Не кажется. Я тоже слышу.
Оба слушают, глядя в сторону другого конца деревни.
— Откуда там колокола? — спрашивает Рихтман.
— Ты что, не знаешь Обнорцева? — улыбается Воскресенский. — Его энтузиазма на троих хватит. Нужно было помещение для Музея истории стройки Медведя Великого, и Обнорцев этим воспользовался, предложил реставрировать церковь.
— Пятнадцатый век, гордость нашей деревни, — кивает Рихтман. — Мы не должны забывать наше прошлое, без нашего прошлого не было бы и настоящего, то есть Медведя… Сотрудник Рихтман сделает проект реставрации, сотрудник Воскресенский обоснует историческую часть… Это нам с тобой известно. А зачем ему колокола? Откуда он их взял?
— Денежки, дорогой мой, денежки, — снова улыбается Воскресенский. — Нужны доходы. На музей не дают ни гроша, а еще требуют, чтобы стройке от него шла прибыль. Теперь, по мысли Обнорцева, сюда потянутся туристы: не только ради Медведя, — Воскресенский оглядывается и понижает голос, — который всем нам до лампочки, кроме как одним иностранцам, — но и ради церкви с колокольным звоном! Представляешь? По эту сторону гигантская стройка, чудо и символ нашей эпохи, а по эту сторону — речка, березки, белая церковь и звон колоколов, в котором звучит знакомая всем родная мелодия марша! Помнишь, был тут один, на гармошке «Барыню» играл? Вот он теперь в музее на должности звонаря. Кстати, что ты решил?
— Я? — переспрашивает Рихтман и хохочет с каким-то горьким сарказмом. — Он спрашивает, что я решил! Что я решил!..
Воскресенский встревоженно берет его за рукав.
— Что случилось? Ну-ка, присядем.
Прикрывая веки, я остаюсь полулежать в своем укромном закутке среди наваленных в беспорядке бревен и делаю вид, что сплю. В конце концов, если собеседники и увидят меня, вряд ли их это взволнует: слишком много каши мы съели вместе, чтобы им от меня скрываться…
Садясь, Рихтман закуривает, предлагает сигарету Воскресенскому, тот отрицательно качает головой.
— Ах да, — соображает Рихтман, — я забыл! С тех пор, как ты крестился, не куришь, не пьешь, жену не бьешь.
— Илья, прошу тебя…
— Извини, старик, извини!.. Я того немного, нервничаю. — вдруг страстным полушопотом он спрашивает: — А скажи… слушай, это правда? Ты, правда, чувствуешь? Ты ощутил действительно, что вера тебе — помогла? Что ты начал — жить? То есть — разница: постигнуть разумом, что избавление — в неком учении, в устоях, в догме, в вере, или почувствовать Бога так, как чувствуешь, что — полюбил, что страдаешь по невесте души своей, что невозможна жизнь дальнейшая без нее, — вот, вот, чего я хочу понять в вас, в тех, кто уверовал!
Воскресенский ответил успокоительно:
— Надеюсь, Илья дорогой, и ты придешь к вере. К моей, христианской, или к иудейской, — таинство прихода, оно у каждого свое, и, прости меня, я не знаю, хорошо ли говорить о нем другому…
— Не надо, не надо, я не о том…