реклама
Бургер менюБургер меню

Феликс Медведев – После России (страница 49)

18

Передо мной, сгорбившись, в кресле сидел жесткий, угрюмый человек. За все время нашего общения, а я жил у него два дня, он почти ни разу не улыбнулся. Мне, стороннему, могло показаться, что вся его жизнь как бы надломлена, покалечена. Но это, наверное, не так: вся она причастна времени, отдана какой-то цели, устремлена. Передо мной он не исповедовался, нет, что я ему, залетный биограф, он просто констатировал факты и события своей биографии. И на мой естественный вопрос, ощущал ли он себя героем, ответил, что он не дурак, а нормальный человек, с нормальной психикой. И добавил: «В отличие от большинства диссидентов. Ведь что такое диссидент? Это человек с провалами в жизни, психической неустойчивостью, невротик, закомплексованный». Я поначалу вроде бы даже обиделся за диссидентов, но Эдуард Кузнецов продолжал: «Ведь они не могли вписаться в систему, которую предложила им жизнь. И потом, лагерь ломает человека, редко кто остается прежним».

— А Сахаров, побывавший в ссылке?

— Сахаров — это вообще во всех смыслах редчайшее исключение, это человек высочайшей нравственности. Кстати, с Еленой Боннэр он познакомился на моем кассационном суде. Так что в каком-то смысле я их крестный отец. Боннэр стала выдавать себя за мою тетку, а Андрей Дмитриевич за моего дядьку. Это давало им возможность приезжать ко мне на свидания, которые разрешались конечно же редко. Помню, на первом свидании в лагере Елена сказала: «Выхожу за Сахарова замуж». Андрею Дмитриевичу я обязан отчасти и жизнью. Это он обратился к президенту США с просьбой вступиться за меня и моих друзей. Наше начальство, зная обо всем этом, боялось меня лишний раз трогать. Учудю голодовку, узнают в Москве, а там и весь мир. Кстати, Боннэр мне очень помогла в одном деле. В лагерь в Мордовию она привозила шариковые ручки с особо тонким пером. Ведь там я начал писать роман, а технически, сами понимаете, это было невероятно трудно. Сейчас я вам покажу.

Эдуард Самойлович достал из шкафа выцветший конверт и показал мне тоненькие листочки какой-то странной, жирной бумаги, на которых будто бы бисером что-то написано. Но прочесть нельзя, надо брать лупу.

— Единственным побуждением написать книгу (а пишу я довольно тяжело, хотя формулирую, по-моему, неплохо) была клевета против нас в советской и кое-какой левой западной прессе. Нас представляли только бандитами-убийцами. И мне надо было показать, как все начиналось, во имя чего, что нами двигало, каковы наши подлинные намерения. То есть меня подвигнуло желание общественного долга.

Писать, а главное, сохранить написанное практически невозможно. «Шманали» меня три-четыре раза в день. Откуда брали бумагу? Да, бумага уникальна. Такой нет нигде в мире. Этой бумагой рядом с нами в уголовной зоне заворачивали электродетали, и мы путем разных махинаций покупали ее. Вываривали, снимая пласт жира, а потом проглаживали. На таком прочном материале шариковые чернила держались вечно. Когда была опасность, я совал бумагу в рот, потом вынимал, продолжал писать. Если грозила большая опасность, я ее проглатывал. На крохотном листочке умещалось восемь книжных страниц.

«Лагерный дневник», переправленный из тюрьмы на Запад, вышел в 1973 году во Франции и в Италии и был признан лучшей книгой года. Перевели его и на другие языки.

— Как же вы писали, текст заранее складывался в голове?

— Конечно, с черновиками в лагере не больно-то разбежишься. Но черновик-конспект был довольно оригинальным. Его могли взять на проверку. И я должен был обмануть бдительность сторожей. Поэтому писал примерно так: «Горький сказал…», а дальше молочу, чего хочу, меняю коммунизм на фашизм. Кто там читал Горького, да хоть и Ленина пиши, что гебист Ленина читает? Под видом Горького и Ленина я писал все, что хотел. А потом уже, когда выдавался момент, переносил начисто.

— А кто получал написанное на воле?

— Я не думаю, что и сегодня можно называть имена, потому что все уходило на Запад. Елену Боннэр за это таскали, и ей хотели намотать дело.

— С Владимиром Осиповым вы шли в одной упряжке?

— Да, но потом лагерь развел нас по разные стороны, это нормально: мы почти все приходили в лагерь ревизионистами марксизма, потому что иных источников для мысли у нас не было. В отсидке же сталкивались со старыми лагерниками, представителями иных поколе-ний, которые были носителями иных типов культур, а также с эмигрантами, и у нас мысль развивалась в другом направлении. Осипов пошел в русское национальное крыло, я оставался еще демократом с таким сионистским уклоном, а потом полностью переключился на сионистскую деятельность, скажем так. Осипов недавно был у меня в гостях. Мы по-прежнему поддерживаем приятельские отношения.

— Какие чувства вы испытывали в ожидании исполнения смертного приговора?

— Скажу так, по совести, без преувеличения: во-первых, я был к этому готов. По таким делам и по первому-то делу дают «вышак», а я был уже рецидивист, шел второй раз. Я почти не сомневался, что мне дадут «вышак», поэтому отнесся довольно спокойно. Ну, разумеется, чего-то там дрогнуло, не без того. Но в принципе ничего такого особенного о своем состоянии сказать не могу. У человека с нормальной психикой двойственное отношение. Дело не в моменте объявления приговора — этот момент недолгий. Человека может охватить паника, истерика, но и это пройдет. Тяжело, когда сидишь и ждешь. Недаром Достоевский писал, что ужас ожидания неотвратимой смерти ломает души. В такой ситуации человека или спасает психика или он сходит с ума. Я, в частности, сидел с приговоренным к смерти бывшим немецким коллаборационистом, он сильно сдвинулся по фазе и на любой стук волчка забивался в угол, ждал дула автомата. Его в конце концов расстреляли. Меня же сознание кидало из одной крайности в другую: то я думал — хана, то успокаивался — обойдется как-нибудь. Надеялся, что на Западе шум поднимут. А потом так стал думать: да и черт с ним, пусть как будет, столько людей они расстреляли, не хуже, а лучше меня, пусть расстреливают.

— Сколько вам тогда было лет?

— Тридцать. Жене моей тогда дали «десятку». Мою мать, когда объявили по радио о смертном приговоре (Люся Боннэр говорила ей, что дали десять лет, и мать относилась к этому более или менее спокойно, и вдруг по радио: смертная казнь), разбил паралич.

— Жену тоже выпустили?

— Да, по условиям обмена на шпионов был пункт о том, что наши родственники могут выехать за границу.

— Как вы почувствовали, что все кругом мертво? Ведь вы были молоды.

— Многое происходит случайно. Я не считаю, что у меня какие-то особые гены.

— Так что же повернуло вашу жизнь — событие, встреча — в «политическую» сторону к диссидентству?

— Видите ли, есть некая инерция действия. Если ты заявляешь себя в чем-то по глупости ли, по смелости, по случайному озарению, по случайно вырвавшейся фразе, то друзья, компания, окружение начинают тебя теребить, провоцировать. Такой провокацией был вызов меня к директору школы, когда я учился в десятом классе. А вызвали в связи с тем, что я не так отозвался о венгерских событиях.

— А как вы отозвались?

— Ну я заявил, что в Венгрии действительно была революция. Вот меня и вызвали в дирекцию, а там уже сидел человек в штатском. Вызывали еще двоих из нашей компании, но они испугались, а я сдуру не испугался. Вот и поехало и закрутилось. Теперь-то я знаю, что такие действия и мысли шаг за шагом приводят человека в тюрьму. Но достаточно было мне на каком-то этапе остановиться, испугаться… или власть была бы поумнее… Подачку бы предложила, а я по неопытности принял, многие же на это клевали. Достаточно было какому-то толковому человеку вызвать меня побеседовать: ты знаешь чего, иди-ка ты в партию, и мы будем изнутри перестройку вершить, и я мог бы на это клюнуть. Но этого не случилось… Дело в том, что система помогает держаться. Она так глупо устроена, советская система, что она помогает вам держаться героем. Если ты устал, что со всеми случается, и готов от всего отказаться — «мне все надоело, я ухожу в личную жизнь», — как только в тебе это почувствует, она не скажет тебе, давай уходи, она будет тебя ломать до конца. Она будет настаивать: «Ты должен у нас работать», то есть пытается тебя сломать. А если ты не хочешь ломаться, ты вынужден держаться. Понимаете, они тебе не дают отойти в сторону. Раз ты заявил по глупости, например, что ты герой и что ты стоишь на первой линии огня, ты должен быть на первой линии до конца. Иначе они тебя сломают. Возможности отойти в сторону они не дают. И этим самым они помогают тебе держаться. Так что вот…

— Вы хотели убить Хрущева, а что вы думали о Сталине?

— В то время о Сталине я уже все знал. А окончательно все понял после XX съезда. Воспринимал я его резко отрицательно и пытался осмыслить Сталина как элемент советской системы, а не как случайное явление. С Лениным я разобрался чуть позже, году в 1961-м. Тоже за счет чтения. То. что сейчас сделал Ерофеев в «Моей маленькой Лениниане». мне тогда уже помогло при чтении.

— Именно ленинских книг?

— Да, источников, первых еще изданий с письмами, комментариями, то есть я читал еще не отредактированного Ленина. Помогло мне и чтение переводных романов. Я достаточно адекватно представлял Запад. Поэтому меня ничто тут не разочаровало. И ничто особенно не удивило. за исключением, правда, одного существенного момента: я все-таки не предполагал, в какой степени левые здесь сильны. То есть я знал, что они сильны, но не знал, что до такой степени.