Феликс Медведев – После России (страница 27)
И еще: цитированные в «Прогулках…» стихи — это именно те стихи, которые Синявский использовал по памяти в заключении. Ему сейчас вешают: «Убийца Пушкина, убийца Пушкина», но может ли такой, простите, злодей, знать так много стихов Пушкина наизусть?! Извините за такую резкость, но я не уверена, что, окажись завтра та же Глушкова (поэтесса и литературный критик. —
Когда я и сегодня перечитываю «Прогулки…», я поражаюсь, как можно было умудриться не построить себе стенку из искусства и весь мрак лагеря не впустить в свои штудии? Книга вышла как бы в пушкинском ключе. живая, светлая, каким был сам поэт. Ведь поэта настоящего от нас забрали, отгородили каким-то другим Пушкиным, неестественным, картонным. Вспомните, к примеру, какие слова говорил Пушкин, когда на радостях плясал после написания «Бориса Годунова», хлопая себя по ляжкам?
— А вот и нет, вы — испорченное дитя кастрированного. изуродованного Пушкина. На самом же деле он кричал: «Ай да Пушкин, ай да сукин сын!» А почему так? А потому что в представлении цензоров и запретителей как же мог великий поэт произносить «сукин сын»? А поэт именно так говорил, народным простецким языком, в этом выкрике его дыхание, его вольность, его, если хотите, не нормативность.
Кстати, если хотите, я могу и политическую ситуацию в стране увязать с отношением к Пушкину. Вот мы сегодня — вы в Москве и мы здесь, в Париже, — рассуждаем о том. как же такое могло произойти, что мы во многих делах в калошу сели. Одни говорят, евреи попутали. другие говорят марксисты напутали, третьи считают. что и Ленин не во всем прав оказался. Сидели мы эти семьдесят лет и, простите меня за такое ненормативное сравнение, так это серьезно, тяжело тужились, живя, мечтая и стремясь к коммунизму. Все как-то слишком уж напыщенно было, тяжеловесно. У советских собственная гордость, твердили мы. Так вот, пока мы не изживем эту собственную гордость, это наше национальное самомнение и эту убийственную тяжеловесность, громадье наших планов и помыслов, нам не сдвинуться с мертвой точки. Все утонет в декларациях и в декорациях, и мы должны учиться быть по-пушкински свободными, в чем-то как бы запретными, легкомысленными, каким был наш великий поэт.
У «Прогулок с Пушкиным» много врагов. Например, Александр Солженицын. У Синявского с советской историей, и он говорил об этом на суде, глубокие, я бы сказала, стилистические разногласия. У Александра Исаевича до недавнего времени были разногласия политические. А политические — это что такое? Вот разрешили печатать, скажем. «ГУЛАГ» или что-то другое, вот и печатаются эти книги. Свои сочинения Солженицын писал из чернильницы нормативной эстетики, эстетики критического реализма. Вот почему Синявского сложнее печатать, чем многих других авторов. Стилистические разногласия глубже политических. Уважаемая, достойнейшая Лидия Корнеевна Чуковская, я ценю ее за многие гражданские подвиги, она терпеть не может Абрама Терца. И тем не менее, когда после приговора суда Шолохов сказал о том, что «их» надо стрелять, а не судить, Лидия Корнеевна обнародовала свое письмо-протест Шолохову. То, что она смогла выступить в защиту писателя, которого она не любит, мне представляется высоким и благородным. Писатель — это писатель, текст — это текст, а судьба человека — совсем другое.
«Прогулки…» очень любит литературная молодежь, то есть будущее самой литературы. И это очень важно. У иных, я знаю, она настольная книжка. Вот он вечный спор архаистов и новаторов. И пусть этот спор будет вечным.
— В истории с Пушкиным меня поразила прежде всего несоразмерность, непропорциональность повода, который вызвал эти события, и реакция на этот повод. Повод ничтожный — пять с половиной журнальных страничек. Реакция грандиозная, гиперболическая и, я бы сказал, стадная. Накал страстей, система преувеличений напоминает советскую реакцию на роман Пастернака «Доктор Живаго», на Ахматову и Зощенко по докладу Жданова, на Солженицына и Сахарова в пору Брежнева. Значит, все эти уроки советской истории прошли даром. И советские писатели, которые поддерживают кампанию против журнала «Октябрь», ничему не научились. Толпа способна точно так же ожесточаться и жаждать крови, как при Сталине. Пять с половиной моих страничек и несколько страничек из повести Гроссмана «Все течет» вызвали такую же бурную реакцию, как, допустим, врачи-убийцы и процесс над троцкистами-бухаринцами, как судебный процесс надо мной в 1966 году. Только тогда писатели просили смерти изменникам родины, а сейчас они просят цензуры (!) и решительных перемен в журнально-газетной практике. Перемен в гласности, перемен, направленных на ужесточение запретов. Значит, то, что происходило при Сталине, было вполне закономерным для нашей страны? Другое, что меня огорчило и насмешило в этой реакции, — это неумение читать художественный текст, неумение, присущее нашей интеллигенции, и в том числе писательской интеллигенции. В книге «Прогулки с Пушкиным» я писал панегирик Пушкин)и объяснялся в любви к Пушкин}. А это приняли за пасквиль, за издевательство над Пушкиным. Просто потому, что текст необычно написан и любовь к Пушкин) выражается другими словами, чем это принято.
А «Прогулки с Пушкиным», если угодно, написаны против всех. В защиту одного Пушкина. И написаны из той же чернильницы, где Маяковский нашел слова в стихотворении «Юбилейное», слова во славу Пушкина: «Ненавижу всяческую мертвечину, обожаю всяческую жизнь».
— Да, лагерь для меня был и интересным, и самым страшным периодом жизни, что конечно же не означает, что для меня это была легкая жизнь. Люди гибнут, а я об эстетике рассуждаю. Но ведь я говорю только за самого себя. Повторяю, как писателю мне было там интересно. Обогатил же некоторых людей военный опыт. Скажем, для Виктора Платоновича Некрасова безусловно полезным был период войны. Он вообще был важнейшим этапом его жизни. Разве при этом он утверждал, что он сторонник войны? Это смешно — быть сторонником войны, так же как и сторонником лагеря. Это все равно что быть сторонником смерти. Ведь, как это ни кощунственно звучит, смерть даже очень близких людей в чем-то обновляет человека, давая ему зачастую какой-то нравственный толчок. Нельзя же из-за этого сказать, что нужно желать смерти ближнего. Все сложно в жизни и смерти, нельзя мыслить банально. Да, лучшее время моей жизни — лагерь, хотя одновременно и самое трудное.
— Человек я не храбрый, я не знаю, как бы я вел себя на фронте. Но я понял, что, попав в тюрьму, надо вести себя естественно. А для писателя естественно считать. что художественная литература неподсудна. Я занял именно такую позицию и поэтому не признался виновным, хотя давление на меня было огромное. Ведь от признания зависел срок, а меня все пугали, что арестуют жену. Физического воздействия не было, меня не били, а психическое давление я выдержал.
— Я и верю и не верю. Дело в том, что судьбы некоторых людей для меня какие-то запутанные. Я, например, не могу для себя уяснить, освободили или нет «карабахский комитет»? Французские журналисты были в советских лагерях, как им говорили, в политических. Многие осужденные сидят за измену родине. Ну, а как узнать об этом на самом деле?