Феликс Кривин – Изобретатель вечности: Повести, рассказы, очерки (страница 54)
Человека звали Сократ.
Сейчас даже самым самозабвенным болельщикам футбола известно, что Сократ — это не только капитан бразильской сборной, что такое нмя встречается и в истории философии. Молодого, а теперь уже древнего сатирика, высмеявшего того, дофутбольного, Сократа, звали Аристофаном — имя тоже достаточно известное. Настолько, что его поздний последователь Гейне назвал бога небесным Аристофаном, имея в виду, что бог сочинил на земле не трагедию, не драму, а именно комедию.
Комедия, которую сочинил подлинный Аристофан в своем цветущем двадцатитрехлетнем возрасте, называлась «Облака». Философ сам присутствовал на представлении и, по преданию, все действие простоял рядом со сценой, чтобы зрители могли убедиться в сходстве его с персонажем комедии. Он не боялся смеха, хотя в своей собственной практике предпочитал ему тонкую, едва заметную иронию.
Четверть века прошло после этого события — и вот Сократ предстал перед судом, на котором ему были предъявлены и обвинения, содержавшиеся в ранней комедии Аристофана. И за эти — в числе других — обвинения философ был осужден на смерть.
Совершенно неприемлемый финал для комедии!
Ныне тоже уже древний писатель Элиан назвал Аристофана «человеком остроумным и стремящимся слыть остроумным». Стремление слыть остроумным нередко уводило сатирика на ложный путь с пути истинного.
Аристофан и Сократ… «Аристо» — это значит «лучший». Аристофан навсегда остался лучшим сатириком древности, хотя пятно на его бессмертном мундире не смыто.
Потому что «крат» означает силу. И ее не ослабили ни смерть, ни века — силу человека, сказавшего простые слова: «Если бы оказалось неизбежным либо творить несправедливость, либо переносить, я предпочел бы переносить».
Когда речь идет о юморе, старинное изречение: «Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо» — должно звучать так: «Я человек, и мне чуждо все нечеловеческое».
Между литературой и действительностью существуют отношения, испорченные еще со времен Гомера. Литература подчинена действительности, она обязана ее отражать, а действительность, со своей стороны, ничего не должна, она просто существует, потому что она — действительность.
Такая зависимость нередко приводит к тому, что литература начинает льстить действительности. И хотя сама действительность ей не нравится, она, литература, хочет во что бы то ни стало понравиться действительности.
Впрочем, не только литература. Многие старались понравиться действительности — не умея заставить ее понравиться им.
Мореплаватель Диаш, обогнув южное побережье Африки, назвал самую южную точку Африки мысом Бурь, что вполне соответствовало действительности. Но кому нужна такая действительность? Португальский король, ставший королем и этого мыса, не хотел, чтобы тот носил столь отпугивающее название. Португальские земли должны называться хорошо, даже если кое-что на них пока еще плохо. В конце концов, если плохо, то есть надежда, что будет хорошо. А если хорошо — на что надеяться?
Вот почему король переименовал мыс Бурь в мыс Доброй Надежды. Чем больше бурь, тем больше надежды. Особенно когда смотришь на эти бури издалека.
И вот мы смотрим издалека: в тот далекий пятнадцатый век из своего двадцатого века. Многое на земле изменилось, но бури остались и добрых надежд не убавилось… И может быть, в том, что их не убавилось, какую-то роль сыграл юмор…
На острове Сардиния растет ядовитая трава, от которой человек умирает с улыбкой. С гримасой, похожей на улыбку. Отсюда и название улыбки: сардоническая.
Такие улыбки встречаются не только на острове Сардиния и происходят не только от ядовитой травы, хотя по существу своему они ядовитые. Как будто в человеке улыбается зло.
Зло не умеет улыбаться по-доброму, оно улыбается только по-злому. И потому улыбка его похожа на гримасу: ведь улыбка и зло понятия противоположные. Зло может злиться, сердиться, но только пусть оно лучше не улыбается. Одна такая сардоническая улыбка может скомпрометировать целый остров Сардиния (24 тысячи квадратных километров) и всех сардин, которым дал название остров, а главное — все улыбки, все добрые улыбки, какие есть на земле.
Слова живут, как люди: есть у них синонимы — друзья и единомышленники, есть родственники — однокоренные слова, а есть и враги — антонимы…
Я пытаюсь подобрать антоним к слову
Серьезность? Нет, не то. Торжественность? Тоже не подходит. Быть может, спесь, напыщенность, глупость наконец?
Юмор и антиюмор…
Они ровесники. Они рождаются и живут одновременно, и между ними никогда не затухает вражда.
В один и тот же год, в один и тот же месяц (с разницей всего в шесть дней) родились два младенца — Чарли и Адольф. Будущие Чаплин и Гитлер.
Если бы юмор Чаплина разделить между ними, получилось бы два великих юмориста. Если бы злодеяния Гитлера разделить между ними, получилось бы два великих злодея. Но сделать этого нельзя: юмор и злодейство — вещи несовместные.
Они начали в один год, в первый год первой мировой войны — гениальный комический актер и заурядный ефрейтор, претендующий на незаурядность. Гений в роли маленького человека и маленький человек в роли гения. В течение многих лет они не выпускали один другого из вида.
Они воевали. Правда, разными средствами. Один использовал все виды оружия, другой лишь одно оружие — юмор. «Диктаторы смешны. Мое намерение — заставить публику смеяться над ними». Жорж Садуль, напомнив эти слова Чаплина, слегка их подправляет: «…диктаторы
Но есть слабость и у диктаторов: они боятся выглядеть смешными. Поэтому они не выносят смеющихся лиц: им все время кажется, что смеются над ними. Осмеянный диктатор принял самые серьезные меры, чтобы заставить Чаплина замолчать. Может быть, его обижало, что в фильме «Великий диктатор» его назвали не Адольфом, а Аденоидом, — видимо, с намеком, что он не дает человечеству дышать.
Антиюмор боится показаться смешным. А чего боится юмор?
Никто не знает, чего боится юмор. Он это тщательно скрывает, чтоб не выглядеть несмешным.
Некоторые полагают, что сатир — это автор сатирических произведений. Разъяснение, что это пьяное, беспутное, ленивое существо, их не убеждает. Ну что ж, говорят они, одно другому не мешает. Те, которые любят все критиковать, редко бывают образцами добродетели. Ведь недаром же говорят, что сатира — это зеркало, в котором видишь всех, кроме себя.
И все же между сатирой и сатиром нет ничего общего.
Возникает вопрос: какое время было для сатиры наиболее благоприятным? Может быть, те шесть лет между 1547 и 1553 годами, когда жили два великих сатирика — Сервантес и Рабле? Правда, первый был еще младенец, а второй — уже старик, но разве не чудо, что им удалось встретиться в бесконечном времени?
Увы, Сервантес начал свой знаменитый роман в тюрьме, а Рабле, окончив свой знаменитый роман, вынужден был скрываться от преследования. Это были трудные времена для сатиры.
Может быть, благоприятными для нее были те три с половиной месяца между 1694 и 1695 годами, когда жили одновременно Лафонтен, Свифт и Вольтер? Лафонтен умирал, Вольтер только родился, Свифт был в цветущем лермонтовском возрасте — 27 лет. Поэтому из трех великих сатириков в это время писал только Свифт, но писал не сатиры, а оды. Бывают времена, когда вместо сатир пишутся оды, и это для сатиры не лучшие времена.
А может быть, три года — между 1826 и 1829 — были для сатиры благоприятны? Грибоедов еще не убит, Салтыков уже родился, а кроме них — Гоголь, Гейне, Диккенс, Бальзак…
Это были годы жестокой реакции. Вряд ли они могли быть для сатиры благоприятны.
Приходится признать, что у сатиры не бывает благоприятных годов. Ей никто не кричит «ура», да и «караул» она вряд ли кого-то кричать заставит. Но она существует и борется — одинаково отчаянно как со щитом, так и на щите. А точней — без щита, потому что щит ее не с нею, он — в будущих поколениях.
Что же помогает ей в ее поколении, в ее время?
Ей помогает юмор. Сатиры не бывает без юмора. Сатира невозможна без юмора, потому что ей всегда трудно.
Хотя, в сущности, юмор — это та соломинка, которая никого не спасает. Но когда за нее хватаешься, делаешь движение, помогающее держаться на воде…
Краткость — сестра не только таланта, но и юмора.
Самый скучный роман можно сделать веселым, втиснув его в одну-единственную остроумную фразу. К примеру, повесть о воспитании. На эту тему можно написать много томов, а можно все эти тома втиснуть в одну фразу: «У шести нянек дитя лучше, чем у семи, даже если седьмая нянька — доктор педагогики».
Или, к примеру, повесть о более зрелой поре, когда детство осталось так далеко, что о нем не вспомнишь даже в воспоминаниях. «А когда царевну расколдовали, а дракона заколдовали, и горе отгоревали, и пиры отпировали, — из сказки вышел постаревший Иван-царевич, тяжело опираясь на волшебную палочку…»