Феликс Кривин – Изобретатель вечности: Повести, рассказы, очерки (страница 42)
— Ох и вкусно!
В то время мы не подозревали, что эта шутка надолго затянется, что мы еще не раз скажем: «Вкусно!» — когда будет с души воротить.
— Пейте, миленькие, — говорила племянница, занятая разговором со своей тетей и не замечавшая наших кулинарных опытов. — Если захотите, я вам еще налью.
От добавки мы отказались.
Мы выпили чай, сказали спасибо племяннице, и Мишка Пузо виновато погладил свой живот, словно прося у него прощения за неуместную шутку.
ПЕРВОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
Первое мое стихотворение было о победе Красно! Армии над фашизмом. О неизбежной победе — в то» случае, если фашисты нападут на нашу страну.
Я переписал это стихотворение на бумажку и отнес воспитательнице в детский сад. Мне было шесть лет, но я всем говорил, что на самом деле мне девятнадцать! Я не мог поверить, что живу на свете всего шесть лет:
Это было время не только оптимистических надежд но и разочарований. Как раз тогда я узнал, что наше Солнце погаснет через сколько-то миллиардов лет. Я плакал так, как не плакал еще ни разу в жизни: я не ожидал такого скорого конца. Но об этом я все же не написал, а написал о победе Красной Армии над фашиз; мом.
Воспитательница прочитала стихи и потребовала мок фотографию. Я очень живо себе представил: моя фотография висит на стене, а под ней стихотворение о победе Красной Армии над фашизмом. Все будут ходить и читать, а кто еще не умеет читать, будет смотреть на мои фотографию.
У меня не было отдельной фотографии, и я отрезал себя от сестры, считая, что в дальнейшем сестра мне здесь не понадобится. На дороге славы наши с ней пути разошлись.
В тот же день моя фотография красовалась на стене, но под ней не было стихотворения. Под ней стояла обидная подпись: «Гава» — что по-украински означает «ворона». То есть разиня.
Я знал за собой это качество, но не ожидал, что на него укажут сейчас, когда я написал стихотворение, когда сам принес эту фотографию… В то время я не знал значения слова «антипедагогично», но чувствовал, что со мной поступили нехорошо.
И я бросил писать стихи, поняв, что слава — это обман, что она жестоко оборачивается против человека.
Снова я стал писать лишь во время войны, когда началась битва с фашизмом, о которой я писал в своем первом стихотворении.
В наш город война пришла сразу, и я под выстрелами пробрался домой, чтоб унести во взрослую жизнь фотографии нашего детства.
Этот альбом сохранился. Там, на фотографии, сестра прильнула к кому-то, кого рядом с ней больше нет, кто ушел за славой и не вернулся назад, как не возвращаются те, кто уходит за славой…
А в остальном все осталось по-прежнему, и солнцу светить еще столько же — без каких-то сорока пяти лет все те же сколько-то миллиардов.
СИНЯЯ КОЛОННА
Ровным строем, четко печатая шаг, шла по улице милиция нашего города, а за ней, старательно держа ногу, вышагивали ее постоянные оппоненты и подопечные — наша городская шпана. Темно-синяя колонна милиции оканчивалась чем-то невообразимо пестрым, разноликим и неорганизованным.
Этой шантрапе идти бы впереди милиции, тогда было бы понятно. Ее бы под конвоем вести, чтоб не нарушать покой города.
Но покой города уже был нарушен. На годы вперед.
Колонна двигалась в молчании. Никто не улюлюкал, не свистел, не пытался нарушить или навести порядок. Блюстители и нарушители шагали в ногу, и лица их были одинаково серьезны и торжественны.
Только на окраине города кто-то из синей колонны сказал:
— Пора вам возвращаться, ребята.
Пестрая часть колонны остановилась. Это был первый случай в коллективной ее биографии, когда она подчинилась с первого слова.
Теперь, отделившись от синей колонны, эта часть выглядела не очень внушительно: ее коллективный возраст не превышал тринадцати лет.
Они стояли и смотрели вслед уходящей колонне. Рядом гремели выстрелы. Было 22 июня 1941 года.
Город обстреливали из орудий с 4-х часов утра, но о том, что это война, будет до 12 часов неизвестно.
Сейчас было 10. Городская милиция первой уходила в бой. И городская шпана провожала ее до окраины города.
Ушедшие так и не узнали, с кем идут воевать, они все погибли еще до 12-ти. Потому что синий цвет на войне не годится, солдат в синем не солдат, а мишень.
Тогда об этом не думали. Некогда было думать. Еще никто не знал, что это война. И, как в мирное время, милиция выступила для наведения порядка.
Я шел за этой синей колонной. Я стоял, провожая взглядом их, уходящих на неведомый фронт. Я запомнил их спины лучше, чем лица.
Сорок лет они стоят в моей памяти. Сорок лет прошло, а они всё уходят, уходят и никак не могут повернуться ко мне лицом.
БЕССАРАБСКАЯ СТЕПЬ
Я уезжал из Аккермана чаще, чем приезжал в Аккерман, хотя, казалось бы, нельзя уехать, не приехав. Но приезжал я раз десять, а уезжал, может, раз сто.
Начал я уезжать из Аккермана в станице Аксайской Ростовской области, поздним летом, в первый год войны. Я взял в школьной библиотеке книжку «Белеет парус одинокий». Там, если помните, Петя Бачей уезжает именно из Аккермана.
Вот я с ним и поехал.
Немцы наступали, приближаясь к станице Аксай.
Выехали мы из Аккермана в дорожной карете и долго тряслись по знойной бессарабской степи. Неожиданно в карету вскочил неизвестный матрос, как мы позднее узнали, с «Потемкина», Родион Жуков. Ему удалось скрыться от жандармов, но немцы приближались к станице Аксай, и нам пришлось ехать дальше. Уже не в карете, а в поезде.
На станции Калач нас бомбили. Немецкие самолеты пикировали прямо на нас. Родион Жуков вылез из-под скамейки и скрылся, подмигнув мне на прощание: оказалось, что я увез библиотечную книгу.
Старенький колесный пароходик «Тургенев» отчалил от пристани и двинулся вверх по Волге. Был он похож на обыкновенную баржу, до отказа забитую беженцами. Беженцы заполнили трюм и палубу, шагу негде ступить. Через всю баржу тянулась в камбуз очередь: занимали ее с утра, а пекли лепешки только вечером. Если, конечно, была мука.
Девочка на пароходе «Тургенев» нудно канючила: «Папа, мне хочется пить! Папа, мне хочется пить!» Всем хотелось пить. Всем хотелось есть. И отец девочки всем отвечал: «Хочется, перехочется, перетерпится».
Пока мы плыли по Волге, я успел несколько раз выехать из Аккермана: я дочитывал книгу и снова ее начинал. У меня не было другой книги. И мне хотелось пожить в другом времени. Я садился в карету и не спеша выезжал из Аккермана в широкую бессарабскую степь.
— А вы почему не стоите в очереди? — спросила у моей сестры женщина, плывшая с нами на барже.
И она дала нам целую миску муки. И мы тоже стали в очередь.
Очередь была длинная, на весь день. Поэтому я пересел с баржи на пароход «Тургенев», где все еще звучала утешительная фраза девочкиного отца: «Хочется, перехочется, перетерпится».
Когда неизвестный матрос в очередной раз вскакивал в нашу карету, я уже зна/л, что это матрос с «Потемкина», что нам с ним предстоят большие дела. Я знал все, что случится в книге, и от этого становилось спокойнее. В той жестокой, пугающей неизвестности так нужна была книга с известным концом…
НЕБО НАД СНЕГИРЕВКОЙ
Я запомнил небо над Снегиревкой в обрамлении четырех стен, похожее на картину, на которой изображение все время меняется, а тема остается прежней: немецкие самолеты.
Маленькая станция Снегиревка. Я даже не заметил, были ли там другие дома. Я запомнил всего один дом, вернее, развалины одного дома.
И небо в развалинах.
Когда смотришь на небо из развалин, кажется, что оно тоже в развалинах. Разрушено и перечеркнуто крестами вражеских самолетов.
Я стою под стеной и смотрю на квадрат неба в развалинах.
А если бомба промахнется? Если она, летя мимо, как ей положено, промахнется и вторично сюда угодит?
Я теснее прижимаюсь к развалинам. Эти стены мне чужие, но я прижимаюсь к ним, как к родным. Больше, чем к родным: к родным стенам я так не прижимался.
Когда в тебя попадают, не целясь, а, наоборот, промахиваясь, это не только больно, это унизительно. Целились в кого-то, а попали в тебя. Попали, даже не удостоив тебя вниманием.
Сколько людей пострадало оттого, что в них попали, промахнувшись в других. А может, и не было этих других, может, это сказан» для смягчения удара. Промахи считаются извинительными. Может, и эту бомбу, которая меня уничтожит, тоже когда-нибудь извинят.
Кресты бомбардировщиков проходят над нами, равнодушно сбрасывая свой груз. Кресты истребителей пикируют, расстреливая нас из пулеметов.
Как будто с нами играют в крестики-нолики: они в небе крестики, а мы нолики на земле.
Всякий раз, когда меня заставляют почувствовать себя ноликом на земле, я вспоминаю небо над Снегирев/ кой.
АВГУСТ
Два воспоминания остались у меня от этого приволжского города: крысы во дворе и белые плечи нашей хозяйки.
И те и другие появлялись, не стесняясь моим присутствием. Крысы ходили по двору, как жильцы в праздничные дни, когда можно не спешить на работу. Они смотрели на меня круглыми от удивления глазами, словно спрашивая: «А этот откуда взялся?»
Мы приплыли сюда по Волге из города Сталинграда. На барже нас было много, и плыли мы много дней. В Сталинграде мы жили на стадионе — это было единственное место, способное вместить такое количество людей.