реклама
Бургер менюБургер меню

Феликс Кривин – Изобретатель вечности: Повести, рассказы, очерки (страница 41)

18

Свадьба была как все свадьбы. Молодые сидели во главе стола, рядом с женихом — мать невесты, рядом с невестой — я, посаженый отец. Всем было весело, а нам с матерью грустно. Ей — потому что собственная свадьба ее обошла, потому что дочь слишком быстро выросла, а я — потому что чувствовал в этом чужом пиру какое-то неясное, но горькое похмелье.

Началось это еще с подарка. Подарил я молодым — с намеком на недалекое будущее — детскую кроватку, а она оказалась восьмой. До этого у них в городке очень долго не было детских кроваток, а тут вдруг, как говорится, выбросили, и все принялись их дарить — на случай, если опять исчезнут. Восемь кроваток — это много даже для самой многодетной семьи, потому что дети рождаются не сразу, а по очереди. Но что поделаешь — таковы гримасы торговли: спрос, изголодавшись, набрасывается на предложение и глотает столько, что не в силах переварить.

Выступал представитель завода. Он сказал, что жених на заводе работает хорошо, что ни выпивок, ни драк за ним не замечено. По этому случаю завод выделяет молодым две путевки в дом отдыха «Карпаты», с оплатой дороги туда и назад, — на предмет свадебного путешествия.

Потом выступал представитель фабрики. Он сказал, что невеста работает уже в счет того года, в котором весь фабричный коллектив желает ей стать матерью замечательного младенца. С учетом этого пожелания коллектив фабрики преподнес молодым полный младенческий набор, включая кровать, которая в любой момент может исчезнуть из продажи.

Я поднял тост за мать. Я сказал, что она замечательная женщина (получилось так, что я ее знаю, но отступать все равно было некуда).

— Ольга, — сказал я, пожалев, что не поинтересовался отчеством, — вы замечательная женщина. Я заявляю, что не встречал таких женщин, как вы… Я вас знаю двенадцать лет…

— И четыре месяца, — поправила Ольга.

— Да, я вас знаю двенадцать лет и четыре месяца, и это дает мне право… — тут я немного запнулся, усомнившись, на те ли я претендую права, но, отогнав от себя все неуместно трезвые мысли, продолжал: — У вас была трудная жизнь, как у всякой хорошей женщины. Как у всякого хорошего человека. Хорошим людям вообще трудно, но они не стараются облегчить себе жизнь. Иначе они не будут такими хорошими… Вы такая хорошая, Ольга! У вас такие хорошие дети, такие хорошие друзья. Я счастлив, что приехал к вам на свадьбу… — тут я опять запнулся: разве я приехал на свадьбу? Я приехал в командировку от журнала, меня интересовали только наука и только жизнь, а больше ничего меня не интересовало… Но оказалось, что я приехал на свадьбу, и это оказалось самое главное. НиктТ) не мог этого предвидеть, никакая наука и никакая жизнь не выплатили бы мне на это дело командировочных, но наука часто ошибается, как, впрочем, и жизнь. — Ольга, — продолжал я, — вы мать. Вы прекрасны, как все матери. И я желаю вам большого материнского счастья. Я желаю его вам, как отец… правда, посаженый… Но это ничего, Ольга, среди посаженых бывают очень хорошие отцы…

Ольга плакала. Кто-то закричал: «Горько!» Молодые, обрадовавшись случаю, полезли друг к другу целоваться, хотя мне показалось, что кричали не им.

Ольга сказала:

— Я хочу выпить за Михаила Петровича.

Этого следовало ожидать. Далеко же я зашел, если за меня начинают пить на чужой, совсем не знакомой Мне свадьбе. Теперь я понял, что с самого начала боялся именно этого. Чтоб за 'меня не пили. Пусть пьют за что угодно, но только не за меня. Чтоб не усугублять моего и без того дурацкого положения.

Но Ольга сказала:

— Я хочу выпить за Михаила Петровича.

И тут в руках ее появилась большая фотография. И цветы. Вернее, то, что было когда-то цветами.

Засохшие гвоздики. В прошлом — букет. И фотография — шестьдесят на сорок пять, я выступаю в клубе перед рабочими. «Фотография нашей встречи». Ну да, встречи рабочих с писателями. Вот она, наша писательская бригада сидит за столом.

Теперь я вспомнил. Я представил себе все, как это было тогда.

Мы выступали в цехах этого завода, в красных его уголках. Нас хорошо встречали, нам дарили цветы, и, перед тем, как войти в очередной цех, я обнаружил в руках у себя цветы от предыдущего выступления. Не идти же на выступление с собственными цветами! И я поспешно сунул их первой встреченной женщине, лица которой даже не успел как следует разглядеть. Заметил только, что была она худа и черноволоса, лет сорока или около этого. Выражение лица у нее было угрюмое, видно, шла она на наше выступление не по своей воле. Видно, хватало у нее забот помимо встреч с представителями нашей литературы. Так мне тогда показалось. И я подарил ей цветы.

Потом я увидел ее в первом ряду. Ей было уже лет тридцать. Она внимательно слушала всех, но при этом не упускала меня из поля зрения. Она наблюдала за мной тайком, считая неприличным смотреть на человека, не находящегося в данный момент на трибуне.

Но того, кто был на трибуне, она не видела. Она видела меня, потому что только я имел к ней непосредственное отношение. Только я выделил ее из этой массы, из которой ее, быть может, давно никто не выделял, а если и выделял, то только за производственные показатели. Я выделил ее как женщину, просто как женщину. Это значит больше, чем все доски Почета, сколоченные в одну большую доску.

Я выступал последним, и она смотрела на меня, теперь уже не таясь, и, пока звучал мой голос, ее глаза ни на минуту не умолкали. Но я не услышал того, что говорили ее глаза, потому что был занят своим выступлением.

Наверно, ей никто еще не дарил цветов.

Потом она аплодировала. Громче всех.

А потом прошло двенадцать лет и четыре месяца.

— Я хочу выпить за Михаила Петровича, — сказала Ольга. — За то, что он приехал. Пообещал — и приехал.

Наверно, тогда, в красном уголке, я сказал, что мне понравился город и что я непременно приеду еще раз.

Обычная вежливость. Так многие говорят, хотя мало кто после этого приезжает.

А я приехал. Сказал — и приехал.

Я сам от себя этого не ожидал. У меня было много дел, была целая жизнь вдали от этого города. Были у меня свои неприятности, я что-то делал не так, как от меня требовалось, а что-то делал так, как требовалось, но не так, как хотелось. В общем, эти двенадцать лет и четыре месяца провел я не на коне, а где-то рядом с конем, пытаясь от него не отстать, но и не быть им затоптанным. На такую жизнь жалко было потратить столько времени, хватило бы не двенадцати, а трех-четырех лет.

До того ли мне было, чтобы помнить об этом городке? Но все-таки я приехал. Сказал — и приехал.

Правда, с большим опозданием. Эти дети выросли без меня.

— Дети, — сказал я, — вы выросли без меня. Я на вашей свадьбе отец всего-навсего посаженый. И я об этом жалею. Вот что я хотел вам сказать. Мне важно, чтоб вы знали об этом.

ЧАЙ В ПРИЯТНОЙ КОМПАНИИ

Мишка Пузо был большой шутник, но шутить он еще не научился. Он даже штаны застегивать не научился, а это легче, чем научиться шутить. Известно немало людей, которые отлично застегивают штаны, а шуток просто-напросто не понимают. И при этом все же стараются шутить — к общему огорчению.

Пузо — это была не фамилия Мишкина, а прозвище, которое он сам себе придумал. Он был толстый и очень гордился своим животом, который называл по-приятельски пузом. И он требовал, чтоб его самого называли Пузом. Он вообще требовал к себе уважения.

Те, которые требуют к себе уважения, часто не умеют шутить, но Мишка был другой человек: он просто еще шутить не научился. Он верил, что, если подставить кому-нибудь ножку, так, чтобы тот растянулся, расквасив нос, это будет первоклассная шутка. Он рассчитывал на наше чувство юмора и не ошибался: чувство юмора у нас было как раз для таких шуток, а не для каких-то других.

В тот день мы пили с Мишкой чай в приличном доме — у племянницы тети Лизы, нянечки из нашего садика. Нянечка взялась присмотреть за нами, пока наши родители проводили летние отпуска, и забирала нас из садика к себе домой, а оттуда, из дома, водила в гости к своим родственникам.

В знак уважения к нашей нянечке ее родственники угощали нас чаем, а потом отправляли играть за шкаф. У всех у них комнаты были перегорожены шкафами, чтобы не все время жить друг у друга на виду, а иногда прятаться друг от друга за шкафом. Это у них была такая игра: они играли в две комнаты.

И вот в одном из этих приличных домов, у племянницы тети Лизы, нашей нянечки, во время вечернего чаепития Мишка Пузо насыпал мне вместо сахара соль, считая это удачной шуткой. Сейчас я понимаю, что это была шутка совсем не удачная, а в то время она мне казалась вполне светской шуткой, вроде остроумного анекдота, который можно рассказывать в присутствии дам.

Соль Мишкиной шутки дошла до меня с первым глотком, но я сделал вид, что ее не заметил. Как ни в чем не бывало я похлебывал чай, старательно изображая на лице наслаждение, и Мишка забеспокоился:

— Вкусно?

В ответ я только кивнул, не желая отрываться от чая.

Мишка смотрел на меня с недоверием. Потом недоверие сменило сомнение, и, немного поколебавшись, он попросил:

— Дай попробовать.

Я решительно замотал головой, чтобы он понял: таким чаем я с ним не поделюсь.

Мишке не оставалось ничего, как насыпать в свой стакан соли.

Он сыпал щедро, чтобы перебить вкус столь же щемя ро насыпанного в стакан сахара, и уже первый глотой был ему полным вознаграждением за все его пакости и неуместные шутки. Но он, конечно, взял себя в. руки ц выпил эту отвратительную бурду до конца. И при этом еще прихваливал: