реклама
Бургер менюБургер меню

Федор Шилов – Таймер (страница 4)

18

Сейчас мне перевалило за 20 таймеровских циклов, и всё прошедшее кажется мне неоднозначным. До многого я должен был бы додуматься раньше, а что-то, наверное и сейчас скрыто от меня и проявится лишь к 30-му, 40-му или 50-му циклу. А может, и вовсе останется тайной навеки.

Прежде чем разбудить Шало и огорошить его своими идеями, я лежал, лежал, лежал с открытыми глазами и вспоминал, вспоминал, вспоминал, выхватывая куски из памяти, словно пробуя пироги с разными начинками.

Слушая, как сопит во сне Шало, я думал, что нужно что-то менять. В конце концов, именно встреча с Шало изменила меня самого. С ним и ещё некоторыми людьми…

Кажется, тогда я завершал седьмой цикл в Таймере.

– Сегодня вы становитесь взрослыми, переходите на новые этажи и поэтому в торжественной атмосфере нашего учебного кабинета я вручаю вам самый главный атрибут всей жизни!

(Ну конечно! Как я мог забыть: часы у меня были не с рождения, они появились только в тот день! А кажется, что они со мной всю жизнь).

Классная руководительница читала с листа заготовленный текст, но видно было, как ей хочется выкинуть злосчастный листок и заговорить с нами без бумажки. Я и ещё 26 учеников (с педагогом нас как раз насчитывалось 28 человек) сидели на полу, скрестив ноги. На наших рожах можно было прочесть что угодно, кроме осознания торжественности момента. В конце концов, эту дылду с жидкими прямыми волосами и уродливым неестественно вытянутым лицом мы созерцали 28 дней: она была с нами и в жилом отсеке (спала, разумеется, там же и, как положено всем, голой), с нами питалась в столовой, мылась в душе, посещала туалет. Она учила нас черчению, требуя чёткости линий, чистоты изображения, никогда не позволяла халтурить. Мои чертежи почти всегда получались корявыми и грязными, вытертыми едва ли не насквозь ластиком. Я чрезмерно давил на грифель, линии выходили жирными и неровными.

Иногда вместо чертежей учительница предлагала изображать на бумаге различные предметы, а однажды дала задание написать её портрет. В классе на ней была надета такая же форма, как и на нас, разумеется размером побольше: синий костюм-двойка, серая рубашка, чёрные ботинки. Одежда, делавшая её похожей на нескладного подростка.

Замерев в задумчивой позе, предоставив нам для изучения свой полупрофиль, она сидела не шевелясь, пока мы – каждый со своим пониманием усердия, трудолюбия и красоты – выводили на альбомных листах черты лица педагога. Во многих рисунках виделось портретное сходство. Увы, нашлись и те, кто умудрился собрать в творении, отображённом на листе, совокупность линий и близко не подходящих оригиналу. Один мальчишка с невероятной жестокостью (и хватило же таланта!) вывел в альбоме и подчеркнул всеми доступными изобразительными средствами всё, что было уродливого в этом лице: и непропорциональность, и выделяющийся крупный нос, и больше подходящие мужчине очерченные скулы, и лоснящуюся неровную, будто взрыхлённую, с желтоватым оттенком кожу, придающую щеке сходство с зажаренным в панировке куриным шницелем.

Она похвалила – сухо и сдержанно. Подчеркнула, что ученик сумел лишь передать увиденное, что тоже несомненный плюс, но…

– Вы сделали удачную копию,– она всегда обращалась к нам на вы.

Мою работу она встретила приветливее.

Чуть больше игры света и тени, немного ретуши, карандашный нажим – мягче, слишком выраженные яркие черты – прибрать, а на глазах, наоборот, сделать упор, добавить им блеска, жизни.

– Вы молодец. Творец всегда должен быть немного льстецом. Бумага не терпит правды, что бы вы на ней ни выводили. Даже в сухом деловом тексте должен присутствовать элемент художественности. Вам понятно?

Я кивнул, хотя мне было абсолютно всё равно.

– Главное не это,– продолжала она,– вы удивительно точно меня схватили…

– Я вас даже пальцем не тронул,– возмутился я и машинально спрятал руки, перепачканные грифелем, за спину.

Раздались смешки. Она улыбнулась.

– Точно поймали мой внутренний мир. Что отличает художественное произведение от бездушной копии? – она едва уловимо выделила последние слова интонацией.– Умение видеть глубже, понимать тоньше, чувствовать живые токи, исходящие от объекта. Эти токи должны пульсировать в вашем карандаше, словно он подсоединён к моему сердцу напрямую. Портрет – это кардиограмма лица, если так можно выразиться, и вы, художник, должны быть верны в движениях, иначе сердце вашего произведения даст сбой и остановится. А замершее сердце произведения непременно приведёт к забвению: и вас, как художника, и меня, как натурщицу…

Она усмехнулась.

– Сложновато, не правда ли?

Я снова кивнул, а она потрепала меня по волосам.

– В оставшиеся дни я разрешаю вам рисовать что вздумается. Чертежи – не ваш конёк. Вам нужно давать больше свободы, мне кажется, вы сумеете ею грамотно распорядиться.

И вот сегодня она надевала нам на руки часы. Первые часы в нашей жизни. Мои оказались совсем простенькими – на белом циферблате цифры от 1 до 12, в центре зелёный круг. Большая стрелка на белом фоне считает трудовые смены, маленькая – не тоньше волоса (на зелёном) – дни отпусков.

– Радостная новость,– она демонстративно отшвырнула заготовленный текст и широко улыбнулась,– первое, что отсчитают ваши часы – это 28 дней каникул. Сегодня ночью поезд развезёт вас к местам отдыха!

Пожалуй, из педагогов она запомнилась мне больше других. Она была… не такой, как все. Не сумасшедшей, но и не обычной. Она оказалась не равнодушной, а знание слов «творчество» и «свобода» выгодно добавляли ей баллов в моих глазах.

Сегодня ночью, прежде чем разбудить Шало, я переосмыслил, выделил неординарных людей, вспомнил цитаты из диалогов, фразы, выбивающиеся из обычного словоговорения Таймера.

Тик-так, тик-так, тик-так – движется размеренная жизнь Таймера. И вдруг – бом-бом-бом: условленный час, табельный, знаковый – только услышь, только пойми, что не все часы на свете звучат в унисон! Тик-так, тик-так, тик-так – громко и размеренно. А вот потише и чуть чаще, вздрагивая, словно стрелочка плохо закреплена: тик-так-тик-так-тик-так-тик-так… А вот – весомо, грузно, урежённо, как капли тугого липкого вара – тик… так… тик… так… тик… так…

И всё это – часы одного мира, но звучат они по-разному. Неужели людям, живущим в Таймере, это не понятно? Что за всеобщая глухота?

На деле поездом оказался один небольшой, но уютный вагончик. 27 мест и купе проводника. Итого – верно! – 28 человек. Управляла вагоном, вероятно, автоматика. Иначе число пассажиров за счёт машиниста сократили бы на единицу. Жаль, я бы не прочь водить эту махину по рельсам, но, думаю, Таймер полагает, что доверить перевозку людей электронике гораздо надёжнее, чем неучам, чьи знания спрессованы и выданы за 28 дней. Почему бы тогда везде не заменить человека техникой?

– Как записать? – на входе проводник вносил наши прозвища в журнал, чтобы высадить на нужной остановке. Одет он был почти как дежурный: к жилетке, рубашке, брюкам и ботинкам добавлялась фуражка с блестящим козырьком и кокардой в виде паровоза на фоне циферблата.

– Копирка он,– из конца очереди выкрикнул один из моих соратников по черчению.

– Никакой я не Копирка! – огрызнулся тот.

– Уже зафиксировал, переписывать не буду,– отбрил подросток-проводник.– Шагом марш в вагон!

Парень скрылся за раздвижными дверями вагона, теперь настала моя очередь произнести своё прозвище.

– А этот – Художник,– представил меня звонкий окрик из хвоста очереди. Заводила и задира, в каждую бочку затычка. Несколько раз за истекшие 28 дней мы с ним едва не сцепились.

– Записано, шагом марш в вагон.

Я прошёл следом за Копиркой. Художник так Художник. Это же только до остановки. Крикнет проводник: «Эй, Художник, пора на выход» – и можно забыть о внезапно прицепившейся кличке. Ну, может, раз пять повторит, если ты задремлешь, замечтаешься или забудешь, как тебя записали при входе: «Художник! Эй, Художник! Просыпайся, твою мать… Эй, Художник, хорош витать в облаках»…

Художник ещё не так плохо. Замешкаешься и всё – получишь первое пришедшее в голову проводнику «погоняло».

– Записал тебя Прыщавым, нечего было ворон считать! – сообщит он тебе. Или косым, рябым, заикой…

«В бочку затычка» вполне справедливо получил прозвище Крикливый. Слушать его возражения проводник, разумеется, не стал.

Стрелка на зелёном фоне ещё не бежала, она начнёт движение только по прибытии на станцию.

Полки застелены чистым бельём, в воздухе пахнет свежестью и сладостями. Окна – непрозрачные и к тому же забраны плотными занавесками на шнурках. Я отодвинул одну из шторок. За ней виднелась зеленоватая глянцевая поверхность стекла с паутинками тонких трещин, к раме был приклеен задеревеневший от времени комочек жевательной резинки.

По купе вился крупный комар. Я с удовольствием его прихлопнул.

Поезд спускался вниз, будто по серпантину. Наверное, мы ехали вдоль наружной стены Таймера. Вскоре поезд набрал ход, девчонки вели себя чинно, парни носились по вагону, швыряясь подушками. Проводник был безучастен к происходящему, изредка появляясь из своего купе с однотипными возгласами:

– Тупорылый, на выход! Тупорылый! Не слышишь, что ли? А ты, Каланча, куда прёшь? Не твоя станция!

– Я не Каланча, я – Длинный!

– Будет твоя станция – будешь Длинным, а пока – как захочу, так и назову! Брысь на место!