Федор Серегин – Врач из будущего (страница 8)
– Я не ожидала, что это настолько… примитивно, – прошептала она ему, отворачиваясь, пока они мыли руки в жестяном тазу с прохладной водой и темно-коричневым куском хозяйственного мыла. – Это не медицина, а мясницкое ремесло. Героическое, но мясорубка. Инструменты кипятят, но стерильности настоящей нет и в помине. Руки моют, но не всегда. И главное – нет ничего, чтобы бороться с инфекцией после.
Политический фон вплетался в эту рутину едкими, как дым, новостями. В перерывах санитарки, понизив голос, пересказывали сводки из «Правды», которые им зачитывал политрук.
– Опять вредителей нашли, на паровозостроительном… – шептала одна, моя пол шваброй, сгорбившись от усталости.
– Инженеры, говорят. Чертежи им портили.
– А у нас в деревне письмо от сестры… – вторила ей другая, еще совсем девочка, с испуганными глазами. – Говорит, за горсть колосков, оставшихся после обмола, теперь судят как за вредительство. Мужика соседнего забрали…
– Не колосков, а хищение социалистической собственности! – строго поправлял ее пожилой санитар, и разговор мгновенно затихал, будто его и не было.
Даже редкие визиты домой несли на себе отпечаток времени. Отец, Борис, за ужином мог бросить фразу, глядя на него поверх тарелки с пустой, остывшей кашей:
– Ну что, практикант? Видишь, в каких условиях рабочий класс вынужден бороться за здоровье? Видишь, как нашим врачам приходится изворачиваться?
– Вижу, отец, – кивал Иван, чувствуя тяжелый, испытующий взгляд и скрытый подтекст.
– На практике и враги народа видны лучше, – негромко, но очень четко добавлял Борис, отодвигая тарелку. – Будь зорче. Не всякое новаторство полезно. Иное – вредительство. Под маской благих намерений. Запомни.
Эти слова, произнесенные за столом в уютной, но аскетичной квартире, становились для Ивана таким же грозным предупреждением, как и шепот Кати в больничном коридоре. Система не просто позволяла ему работать – она пристально наблюдала, выжидая момента, чтобы отсечь все лишнее, слишком умное, слишком опасное. Каждый день он видел это в глазах заведующего отделением, в осторожных речах главного врача, в подобострастном отношении некоторых медсестер, узнавших, чей он сын.
Переломный случай случился в конце третьей недели июня, в один из тех дней, когда с утра накрапывал дождь, а в палатах было душно и промозгло. В отделение на каталке привезли нового больного – рабочего с завода «Красный выборжец». Мужчину лет сорока звали Николай. Он был крепок, плечист, но сейчас его лицо было землистым, а в глубоко запавших глазах застыла тупая, безысходная боль. Он неделю назад поранил ногу о ржавую железину в цеху. Рана на голени казалась небольшой, но теперь она была страшна: края ее почернели, распухшая кожа лоснилась и отливала сине-бронзовым, почти металлическим оттенком, а при нажатии раздавался тихий, противный хруст – крепитация. Воздух вокруг раны был сладковатым и тошнотворным.
– Газовая гангрена, – мрачно констатировал пожилой ординатор Петр Сергеевич, отходя от койки. Его лицо было маской профессионального безразличия, но в уголках губ таилась усталая горечь. – Clostridium perfringens. К утру, думаю, дойдет до колена. Готовьте к ампутации выше колена. Шансов нет, но попытаться надо. Таков приговор.
Иван стоял как вкопанный, не в силах оторвать взгляд от почерневшей, раздувшейся ноги. Его мозг, натренированный годами практики, мгновенно выдал диагноз:
Он видел не беспомощность в глазах врачей – они были сильными, закаленными людьми, сражавшимися с чумой с помощью лопаты и молотка. Он видел обреченность, смиренное принятие поражения. Они могли виртуозно, почти вслепую, отпилить ногу, но не могли победить невидимого врага, отравляющего тело изнутри.
Весь остаток дня Иван провел как во сне, автоматически выполняя поручения, но его мысли были там, у койки Николая. Он видел, как медсестры ставили больному успокоительное, готовили его к операции, приносили пилу и огромные, устрашающего вида щипцы. Он слышал тихие, прерывистые стоны человека, понимающего, что его готовятся изувечить, лишить возможности работать, быть мужчиной. И внутри него самого, в глубине сознания Ивана Горькова, зрел холодный, яростный, безумный протест.
Вечером, возвращаясь в общежитие под мелким, назойливым дождем, он не отвечал на вопросы Сашки о делах в больнице. Он молчал, обдумывая единственный возможный, безумно рискованный план, который сложился у него в голове. Риск был колоссальным, за гранью разумного. Провал означал не просто позор и исключение из института – статью за «вредительство с летальным исходом», лагерь или, что более чем вероятно, расстрел. Но смотреть, как человек умирает от того, что в XXI веке было рядовой, успешно излечиваемой инфекцией, он больше не мог. Чувство профессиональной ярости и врачебного долга пересилило инстинкт самосохранения.
Решение созрело окончательно. Под предлогом сильной усталости и головной боли он отказался идти с ребятами в столовую и остался в больнице, укрывшись в пустой палате для персонала. Он прилег на жесткую койку, но не спал, а считал удары своего сердца, отмеряя время. Он ждал, когда больничная жизнь затихнет, когда длинные коридоры погрузятся в полумрак, нарушаемый лишь редкими шагами дежурной сестры да стонами из палат.
Когда часы на ратуше пробили одиннадцать, он, крадучись, как настоящий лазутчик, прокрался в крошечную, заброшенную лабораторию в подвальном крыле больницы. Ее использовали для простейших анализов мочи и крови, и в запыленных шкафах хранился скудный запас реактивов. Пахло здесь пылью, окисленным металлом и слабым, но стойким ароматом уксусной кислоты.
Его руки дрожали от напряжения и недосыпа, но сами движения были точными, выверенными – сказывалась мышечная память и отточенный годами навык работы в стерильных условиях. Он работал в почти полной темноте, боясь зажечь яркий свет и привлечь внимание ночного сторожа. Едкий запах хлора и аммиака щипал глаза и перехватывал дыхание.
Но он вспоминал бронзовый оттенок кожи Николая, его тихие, полные отчаяния стоны. Это придавало ему решимости, заставляя руки действовать быстрее и точнее. Через несколько часов напряженной, изматывающей работы, сопровождаемой постоянным страхом быть обнаруженным, у него в колбе оказалась мутная, желтоватая жидкость с резким, знакомым запахом – примитивный, но стабильный и мощный антисептик. В правильном разведении он будет в десятки раз эффективнее карболки и в разы – сулемы. Это был его шанс. Его выстрел в будущее, в лицо безжалостному «приговору» эпохи.
Пока он работал, его мозг автоматически рассматривал и другие, более сложные варианты.
Утром он явился в больницу с таким видом, что мать, Анна Борисовна, ахнула, увидев его в коридоре.
– Лёва! Да ты совсем не спал! Ты болен? У тебя лица нет!
– Мама, мне нужно поговорить с тобой. Срочно. Наедине. И… с Александром Игнатьевичем. Речь идет о жизни человека.
Он изложил им все в пустой перевязочной, куда они заперлись, придвинув тяжелый шкаф с бинтами к двери. Говорил быстро, но четко, опуская истинный источник своих знаний, говоря о «изучении зарубежных журналов», о «логическом развитии идей асептики», о «теории стабильных хлорсодержащих соединений», о своем «ночном эксперименте» по синтезу такого соединения. Он показывал им склянку с белесой жидкостью, стараясь, чтобы его голос не дрожал.
Анна смотрела на него, и в ее глазах боролись ужас, материнская тревога, профессиональное восхищение и леденящий душу страх.
– Ты с ума сошел, Лёва! – прошептала она, хватая его за руку. – Самостоятельные химические опыты! Ночью! И ты хочешь применить это на больном! Это… это безумие! Это чистейшей воды авантюра!