18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Федор Метлицкий – Распад. Роман (страница 3)

18

Это был голод, пахнущий черемшой, которую собирали, жарили и ели. Черемша выходила длинными червями, которые надо было отрывать из зада. Собирали дикие груши, алычу в горах. Помнит, набрали на поле овса, крутили через крупорушку — трубу с ручкой, надетую на конусообразную болванку с нарезками. Он наелся овсяной муки с шелухой, и не мог разрешиться пять дней, корчась от боли в животе.

Не вовремя рожденный ребенок — братик все время кричал от голода — молока у матери не было. Потом он узнал, что отец в отчаянии задушил его подушкой.

Сестра Светлана заболела скарлатиной, ее увезли в больницу. Через три дня приехал отец, мокрый, в брезентовке с капюшоном, опустил голову на руки.

— Нет больше нашего Светика.

Иногда Павлу представляется неясный образ маленькой сестры, в спокойном тумане обреченности.

Тогда же он убежал в город, и от голода, и — скорее узнать, что там. Ночевал под тротуаром, а днем пытался что-нибудь украсть, чтобы поесть. Его поймали, когда на базаре схватил пирожок и сразу сунул в рот. И отправили в детский дом. Никогда не забудет, в вагоне по пути в детдом, вкус теплого лаваша, с выпуклостями от воздуха внутри, кусок которого ему оторвали.

В большой комнате детдома было очень много двухъярусных коек, и какой-то скелетик с неандертальскими надбровьями беспрерывно плакал:

— Исты хочу! Исты хочу!

Может быть, это был маленький Печенев.

Было голодно, и пацаны совершали набеги на кукурузные поля, объедались сырыми зернами, в страхе, не скачет ли всегда злой объездчик.

Однажды толстая воспитательница в гневе раздела догола одного из них и выгнала на улицу. Через некоторое время вошел директор детдома — высокий худющий офицер-инвалид, из своей широкой шинели выпростал голого мальчика. Лицо у него было такое, что воспитательница завизжала и выскочила вон. Теперь Павел понимает: причем тоталитаризм? Спасала самоорганизация людей для выживания, и человеческая совесть.

Потом пришла директор школы, маленькая хрупкая осетинка, похожая на крошку Цахес. Решила его усыновить, как самого симпатичного и умненького. Он подумал, и написал домой письмо.

Сразу приехала мать, и семья снова соединилась. Осиротевшие, с бедным скарбом, вернулись обратно, в приморский город на Дальнем Востоке. Наверно, оттуда его мелкие привычки, нервирующие жену — подбирать с тарелки дочиста. Видно, и вправду у него психология блокадника.

Павел видел события жизни уникальными, не зная, как не помнящий родства, что такие кризисы повторяются в истории. И никто не ощущал всеобщего бедствия, потому что это было нормальным.

Не видел родителей с тех пор, как окончил школу и поступил в столичный институт. Приехал на родину, чтобы увидеть больную мать. Отец, отставной военный, в кителе, постарел и обмяк, на глазах его постоянные слезы. Заплакал, обнажая редкие желтые зубы и металлические мосты.

Мать умирала при сыне. На похоронах не испытывал особых чувств — душа его была убита. Бедная мать, всю жизнь старалась, чтобы семья выжила, таскала тяжести, и вот… Сделал вид, что поцеловал ее, бросил горсть земли на гроб в яме могилы, и… что-то с ним случилось. Убежав в кусты, безудержно рыдал и бился в конвульсиях, его держали, но он пытался вырваться и убежать. Скоро все прошло — не понимал, что с ним было — и больше никогда не повторилось.

После похорон матери купался в быстрой мелкой речке с каменистым дном, а отец смотрел с берега на взрослого обнаженного сына странным взглядом. Что у него творилось в душе? Павел еще не знал, что сам испытает то же.

Теперь в заботах почти забыл ушедших родных, и кроме жены, у него никого нет. Да и той не мог помочь. Неужели любовью нельзя растопить горе матери, потерявшей ребенка? Нет, не надо думать об этом, слишком больно.

Здесь, в краевом центре, видна бурная жизнь, словно она вырвалась из клетки и без разбору ринулась осваивать пространства. Прямые улицы сплошь в магазинах: «Триумфах», «Приветах», «Надеждах», «Кузькин и Ко», и — Приморская набережная, полукружьем вдоль залива, в супермаркетах с огромными яркими рекламными щитами — филиалах столичных торговых сетей. Похоже на необъятный балкон новостройки с подвешенным разноцветным бельем. Это бурное многоцветье странно сочетается с оставшимися приметами сурового оптимизма и жесткости города сталинской постройки: самой необходимой для жизни инфраструктурой, чадящими металлургическим, цинковым и лакокрасочным заводами, огромным портом, с теми же драками и убийствами в рабочих кварталах, куда страшно заходить. И над городом еще непривычно плывет звон колоколов единственной открывшейся живой церкви.

Школы-барака, где учился Павел, конечно, не было, ее давно снесли.

Когда-то, в поисках себя подлинного, он появился здесь, чтобы найти временную работу, зашел в редакцию молодежной газеты «Заря Востока» и, озябший, положил ладони на теплую поверхность печи в углу, выдающейся черным полукужьем из стены, предложил написать стишки.

— Если вы стишки пишете вместо стихов, то это не к нам, — сказала бойкая круглолицая заместитель главного редактора. Но дала письмо рабкора про отдельные недостатки — сделать из нее сатирическую заметку. Павел, сам удивленный этой способностью в нем, написал смешной фельетон, который был напечатан под именем того рабкора. И был принят корреспондентом газеты.

Жить было негде, и дружелюбный литсотрудник Олег предложил ночевать у него. Это оказался щелистый сарайчик на горе, у телевизионной вышки. Спали они под одной дохой из облезлой овчины. Тогда не было геев, это не приходило в голову.

Павел показал ему первую заметку — разговор о рыбных делах в Дальрыбстрое.

— Ты что! — сказал Олег своим веселым сиплым голосом. — Это же докладная записка. Вот как надо.

И сразу написал сценку. Как Павел сидит на бочке из-под сельди и ведет оживленный диалог с рабочими.

— Но я не сидел на бочке! И не было такого разговора.

— Но эта женщина из Калькутты! — передразнил, внезапно гоготнув, Олег, намекая на рассказ Томаса Вулфа о молодом авторе, не умеющем оторваться от натуры. — Зато живо. И твои проценты выполнения плана ввернем в уста пьянчуги-рабочего. Так убедительнее.

Великое счастье — иметь Наставника! До сих пор у Павла его не было. Не думал, что можно так. И вообще был настроен обличать, бичевать, вытаскивать на свет всех негодяев, и своих обидчиков, открыто и безнаказанно действующих, — посредством журналистики и художественного слова, то есть широкой огласки, с точными именами и адресами. Чтобы все их раскусили и презирали. Указывали пальцем. Это был единственный эффективный способ борьбы с недостатками.

Заметку напечатали под его фамилией.

Олежек был худой парень с веселыми глазами и острым тонким носом, с постоянной ухмылкой на лице, смех у него странный — какой-то внезапный краткий гогот. Принципов у него не было, и вся его корреспондентская работа была вдохновенным враньем, вернее, игрой, вымыслом бойкого пера. Любил рисковать, всегда плясал на грани добра и зла, видимо, в наслаждении риском, и страхом, что побьют.

Он делал фотографии к своим корреспонденциям собственным методом: лица тружеников поворачивал вверх, а за ними должна была быть техника, корабли, или инвентарь, и небо. Подбегал с аппаратом к какой-нибудь колхознице, та испуганно убегала от него, увязая в грязи сапогами, он отлавливал ее, поднимал ее подбородок к небу и снимал.

Они жили энергично и весело, бегали в кафе, выискивали красивых девиц, по вечерам, гордясь, пили с ними в редакции на мягком кожаном диване. Любили женщин, словно в них было спасение. Это единственно подлинное, разрешенное, куда можно было уйти и оттянуться. В Пустоте будущего угадывалось женское начало возможностей, отличное от предопределенного одиночества мужских отдельностей.

Но отнюдь не искали в них высоких моральных качеств. Разговаривали не как с собеседницами, хотя делали вид, что ничего не происходит. В постоянном удивлении противоположным существом, ощущали их тела, пусть они навсегда будут чужими, в чужих объятиях, и они это ощущают, что я никогда не буду с ними.

Тогда Павел носил в себе средоточие безответственных мужских желаний, сметающих любые препятствия, комкающих любые нравственные принципы. Постоянно был полон сексуальной энергии (возможно, избыток тестостерона). И никогда бы не признался в этом безумии. Это не зависимо от разума, не поддавалось осмыслению. И от этого постоянная тайная безысходность. Павел стыдливо прятал свои желания, как что-то преступное. Во всяком случае, по нему не было видно. Откуда у не помнящего родства христианская стыдливость? Один он такой, или все мы, мужские особи, не можем до конца признаться в этом?

Эротизм присущ жизни. При виде женщины мужчина автоматически настраивается на нее, приравнивая, подгоняя под себя. Возможно, прав Фрейд, построивший свое учение на либидо — энергии любви. Это не так узко, как считал Набоков.

Олежек обхаживал их дерзко, а Павел не подавал вида. Те краткие наслаждения с девицами — моменты слияния тел и душ — на самом деле не давали ничего, словно дурная бесконечность, спасающаяся тем, что каждое краткое наслаждение — всегда первозданно, всегда заново. Жили вместе со своим народом: не было заразного заболевания (кроме сифилиса и СПИДа, тогда их не упоминали, наверно, не было), чего некоторые из его молодежной редакции не подхватили бы в его гуще.