Федор Метлицкий – Федор Метлицкий. Возраст дожития (страница 1)
Федор Метлицкий
Федор Метлицкий. Возраст дожития
1
Знаете ли вы, как ютятся по хрущобам - квартиркам в панельных домах одинокие старики? Как они тащатся, опираясь на палку, на улицу, чтобы размять ноги, а двери лифта не открываются, и приходится шлепать по лестнице на первый этаж, выпрямляясь, чтобы не упасть, а потом тащить ноги вверх по лестнице. Вы бы видели, как старик передвигает тяжелую ногу на следующую ступеньку вверх, крепко держась за перила одной рукой, а другой помогая палкой, и долго отдыхает, чтобы снова передвинуться на ступеньку вверх, на семнадцатый этаж.
Уж эти старички и старушки! Какое-то уединение в себе, пристрастие к лекарствам, аптекам, и покупают не то. Прислушиваются к болям во всех участках тела, и недоверчивы к докторам, кому постоянно и назойливо звонят.
Недаром мало замечают в нашем мире стариков! Лишь мелькнут в СМИ известные деятели на время их похорон, и канут в лету. Все искусство ХХ века у нас было юношеское, со звериными повадками: кто не с нами, тот против нас! Не знающее длительной скорби: «если смерти – то мгновенной, если раны – небольшой». Даже Николай Островский не признавал своей длительной болезни, рвался вперед до последнего.
Мир занят более важными вещами, для него смерти стариков как бы в стороне от нашей здоровой жизни, в гибридных войнах и отвлекающих развлечениях, - несущественная неизбежность. Возраст дожития – вот снисходительная характеристика старости. В передачах телевидения на тему активного долголетия, с танцами в доме престарелых, бодрые старики с лицами в нездоровом румянце медленно передвигают ноги, чопорно держа на отдалении бойко движущихся старушек с подкрашенными лицами.
А уж как старики надоедают младшему поколению в семьях! Ответственность за них всегда гложет родню: у тех какая-то страсть к лекарствам, и все покупают не то! И все время родственники должны быть на стреме – не пришлось бы увозить в больницу.
Там, в мире стариков происходит все, что нарушает правила нашей нормальной жизни в войнах и мире. Например, предсмертные стенания умирающих – не на фронте, а в старческой постели. Что-то совершенно чуждое нашему образу жизни. Ведь наша бодрая общественная жизнь существует вечно, словно в ее энергии нет смерти.
Тело человека подвижно, неустойчиво, вечно в стремлении избежать болезней и гибели, борясь до последнего с необычайной силой. Но мы не хотим видеть ужасные судороги.
Старики умирают мучительно, в больничной палате, их меркнущий мозг не освещен теплом, патриотизмом человеческой общности, уходит за ее грань. Если во время умирания все силы не тянутся в волнующую новизну пути в неведомое, разгадку жизни, то это тупой конец, лучше не рождаться. Романтические иллюзии о бессмертии человека приводят к их крушению и страшной смерти, не утешенной во мраке угасания.
Недаром люди так боятся приблизиться слишком близко к этой бездне. Но только через боль за родных, семью начинаешь по-настоящему понимать переживания других, человеческую историю, мир.
2
Я родился в глухое время на краю света, куда доходили новые веяния в упрощенном и наивном виде, где приходилось хлопотать о собственном выживании самим: тесали свои деревянные срубы, налаживали ловлю горбуши и вялили ее на солнце, на бревенчатых стенах домов, сохраняя еду до голодной весны, так, что стены были в пятнах от сала.
Мы, как основное население планеты, жили семьей, озабоченной лишь стремлением к сытости и мирному благополучию. Отец, счетовод в артели, считающий себя интеллигентом, воспитывал нас, детей, ремнем, зажимая голову коленями, чтобы ловчее стегать по попе. Мать жалостливо страдала рядом, вскрикивая после каждого удара.
Еще ребенком меня повергла в смятение смерть бабушки. Трудно было вообразить, и смириться, что вот лежит сморщенное личико в гробу, той, что целовала и ласкала только что. Как это так – исчезнуть навсегда? Не знал, что встречу в жизни еще много неразрешимых тупиков.
Я не помню в подробностях детство, как помнил аристократ Владимир Набоков. Может быть, потому что у меня не было счастливого детства, и оттого – таланта выражать это счастье, а без этого зачем запоминать?
Почему-то вижу детство большей частью в сумерках, темный приморский лес, пахнущий папоротником, скольжение на коньках по ледяной реке между соснами на берегах, неровной, с выпяченными застывшими потоками льда, где я боялся уезжать далеко вниз, чтобы не пропасть в неведомых краях.
Это было то, что роднило меня с Набоковым. Он не терпел коллективную жизнь, тем более совместное строительство нового мира. Будущее для него непредсказуемо, и потому бессмысленны попытки строить его вместе. Только индивидуальностью, выворачиванием себя наизнанку можно обнаружить мерцание истины, да и то субъективное.
Однако меня роднило с ним и то, что его тесно связывало с народом – прощальная любовь и жалость к родине, близким родным, к природе, каждой тени листа на освещенном солнцем ильме (по нашему вязе), стремление к неизъяснимой красоте творения – бабочкам с роскошными крылышками, необъяснимыми логикой развития, чего не способны видеть иные патриоты.
Сейчас уже не помню, была ли моя детская любовь к семье, к природе светлой, и вообще была ли? Как будто гены моих предков, выброшенных на окраину мира за строптивость, были заморожены вековой несправедливостью и борьбой за выживание.
Однажды в детстве, в школе я влюбился в молодую веселую учительницу, и что-то первозданной чистоты, еще до генов моих предков, выглянуло из серого векового тумана. Меня притягивало в ней нечто извечно счастливое, не имеющее возраста. Она чутьем уловила мою любовь, и искренно сострадала мне. Сказала моей матери:
- Будь он старше – вышла бы за него.
Во мне плакало и счастье, и горе.
____
Взрослым меня сильно завертела большая жизнь, с новыми влюбленностями, враждебностью и заботами быта. Какой огромной казалась светлая дорога, уводящая во что-то невообразимое.
Это было вдалеке от отчего дома, в городе, куда я уехал учиться в университете.
Я тогда был на редкость наивным и искренним, но безответная любовь к окружающим, живущим чем-то своим, охлаждала меня. Прятал свою открытость, проявляя себя в нелепой неискренней форме, панически боясь некоего разоблачения.
— Потому что всегда чувствую правду и фальшь, — ответствовал я искренне на удивление друзей. — И обижать правдой не хочу.
Я был романтиком, и понимал романтизм как чистое восприятие солнечного дня мира, нечто вечное во времени. Вечность – это не бессмертие, а круг, в котором каждый бесконечно прокручивает свой цветущий день и вечер жизни. А вне этого круга – ночь вечного покоя.
Недостаточность этого я осознал гораздо позже, научившись смотреть на мир ассоциативно, образами культуры, особенно золотого века русской литературы, который повлиял на меня в дальнейшем. Я страстно переваривал в себе содержание книг этой литературы, включая громко прозвучавших современных писателей, перечитывал мою библиотеку – целую стену книг на полках в шкафах…
Я долго и трудно выхожу за изгородь повседневности, взбираясь на вершину познания. Раньше на крутых склонах зеленые ветки строчек текста засыхали, словно им не хватало воздуха, в них не было богатого чернозема жизни. Я писал в пустоте, вакууме, потому что думал только о себе, отдельном от всех. И смысл ушел в романтический тупик. Не хватало широкого кругозора, который дается внутренним порывом освоить вершины культуры. Не внешним опытом дается опыт творчества. Есть внутренний опыт осмысления сущего.
Все изменилось, когда я нечаянно отвлекся от моей «личной истории», и стал осознавать, что другие люди так же переживают, как и я. И уже мог входить к ним, понимать и жалеть, как близких.
Мне открылась необъятность жизни человека, и перестал видеть в нем эгоиста, малограмотного и слепого в убеждениях. Увидел фантастического человека, которого нельзя понять.
Но разве только близостью полон человек? Я тогда еще не знал, что учился видеть момент настоящего то ли из будущего, то ли единого прошлого-настоящего.
***
Моя мать умерла где-то далеко от моей жизни. Когда я узнал, что она заболела, срочно улетел в дальневосточный городок, где жили родители.
Увидев меня, худой изможденный отец в седой щетине зарыдал, уткнувшись в мое плечо.
Пошел в больницу — там вдруг: «Мать твоя, Клава умерла, только что… Подождите, сейчас нельзя…»