Евгения Райнеш – Любимый кречет шальной Крады (страница 36)
— Да я-то что… — он с досадой отмахнулся. — Если бы не ты… Стоял бы ледяной статуей в том мёртвом дворце, о котором бабка говорила.
Крада наклонилась и быстро поцеловала его в щёку, и щека эта тут же, вне зависимости от желания Леся, предательски заалела.
— Ты… это…
— Для жара, — пояснила Крада. — Вишь, как разрумянился. Вот тебе и огонь.
— Ладно, — он вдруг счастливо улыбнулся. — А я-то подумал, что ты прощаешься. Но ежели так, то давай и другую, а то жар-то в одну сторону ушел. Непорядок.
Крада засмеялась, коротко и искренне, уже отходя от полатей.
— Другую заработаешь, как на ноги встанешь. Выздоравливай, герой.
Она вышла, оставив его лежать с глупой, довольной улыбкой и горящей щекой. Пусть этот жар греет изнутри, пока Крада будет разбираться с холодом снаружи.
Глава 18
Тепло ли тебе, девица?
Она наступила, самая длинная ночь. Когда петухи забывают петь, а тропинки закручиваются в спираль, возвращая путника трижды к одной и той же заиндевевшей сосне. Холод этой ночи убивал не тело первым — он уничтожал надежду на то, что это когда-нибудь кончится. Казалось, что привычный порядок вещей — день, ночь, снова день — где-то далеко отсюда сломался, как ледяная игла. Не было ни намёка на рассвет, даже в памяти. Только одна, бесконечно растянутая, чёрная минута, которая длилась уже целую вечность.
Крада шла к лагерю, и её шаги не оставляли нормальных следов. Снег не похрустывал, а прилипал к подошвам, будто жаждал удержать, добавить к коллекции того, кто «время больше не ждёт». В просветах между чёрными елями мелькали тени — не волчьи, а человеческие, растянутые и беззвучные. Они не смотрели на неё, просто брели куда-то вглубь леса, увязая по колено в снегу. Тени предков, бредущих по своим последним зимам.
Но хоть впереди и туманилась неизвестность, за спиной оставалось непонятное спокойствие: Крада сделала в свой, возможно, последний день всё, что могла и должна была совершить для жителей деревни.
Лагерь встретил её напряжённым гулом. Четыре фигуры столпились у костра, который на этот раз горел не углями, а синим, почти невидимым пламенем, пожирающим сморщенные комья мха и кости. От огня шёл странный холодок, оседающий на ресницах инеем.
В клетке, на том же месте, сидел Волег. С ним обходились теперь с леденящей почтительностью, как с драгоценным сосудом, который вот-вот наполнят. Крылья по-прежнему стянуты, но раны на голове были аккуратно замазаны тёмной, дурно выглядящей мазью. Он увидел её и замер, весь превратившись в горящий золотой взгляд, в котором бушевала буря из немого ужаса, ярости и вопроса. Всепоглощающего немого вопроса:
— Зачем?
Крада не отвела глаз, так же беззвучно ответила:
— Чтобы ты жил.
— Пришла, — сказал Гнездо. Он стоял, выпрямившись во весь свой сутулый рост, и его перьевая шапка казалась в синем отсвете костра не гнездом, а короной из мёртвых крыльев. — Час подходит. Ветер стих. Дорога открывается, он уже совсем близко, чуешь? Время тянется, как смола, а скоро и тянуться перестанет. Застынет.
Бородач смотрел на Краду не с алчностью, а с непонятной, звериной тоской. Как пёс, которого лишили кости. Сыч нервно перебирал в руках клубок тёмных ниток, его пальцы-паучки выводили узлы, которые тут же расползались. Козел, самый молодой, стоял поодаль с бледным лицом, глаза избегали смотреть на клетку и на Краду.
— Вы боитесь, — тихо сказала Крада.
— Все боятся, — проскрипел Гнездо, и в его глазах вспыхнула старая, злая искра. — Думаешь, в деревнях под тёплыми тулупами не трясутся? Трясутся. Только заговоры шепчут: «Пусть возьмёт не здесь, пусть подальше». Вот и мы хотим, чтобы подальше, хоть и ходим по краю пропасти. Вернее, тем более что около погибели ходим.
— Так вы… Ему не служите, а откупаетесь, — окончательно поняла Крада.
— Служат дураки, — хрипло выдавил бородач. — Мы никому не служим, а выживаем, подносим дары, чтобы коротил ночь где-нибудь в другом месте.
Слово «коротил» прозвучало как самое страшное из Его имён.
— Ритуал начался, — отозвался Гнездо. Он махнул рукой в сторону огня. — Видишь пламя? Оно не греет. Оно создаёт пустоту. Выжигает наш мир, чтобы проступил… другой. Тот, куда тебе идти.
Он сделал шаг к клетке. Волег резко дёрнул головой, клюв щёлкнул по пруту.
— Не бойся, Царек, — прошелестел Гнездо, и его рука, длинная, с узловатыми пальцами, протянулась к клетке. — Твоя освободительница пришла.
— Девочка… Ты ещё можешь отказаться, — вдруг произнёс бородач. — Мы птицу… Мы её быстренько. Не мучая. А тебя отпустим. Слово.
Он явно сказал это не из милосердия, хитрость была незамысловатой: и дар ледяной смерти принести, и Краду потом за монеты в Славии сбыть.
Девушка не смогла сдержать улыбки, несмотря на ужас происходящего. Покачала головой.
— Договор есть договор. Вы отпускаете птицу, я иду в дар. Начинайте.
Гнездо кивнул, будто ожидал именно этого. Он вытащил из-за пазухи предмет — не нож, не клинок. Ледяной серп. Выточенный из цельного куска синего, почти чёрного льда. Он словно впитывал в себя синее пламя костра, и от этого казалось, что внутри него тлеет своя, мёртвая звезда.
— Сними верхнюю одежду, — сказал Гнездо деловито. — Холод должен войти прямо к коже. Чтобы не мешал.
Крада медленно расстегнула епанечку, сбросила её на снег. Потом — толстую свитку. Осталась в тонкой домотканой рубахе из запасов Людвы. Мороз тут же впился в неё тысячами игл. Она не дрогнула.
— Руки.
Сыч подскочил, в его ладонях блеснули не верёвки, а тонкие, как паутина, нити чёрного льда. Они были холоднее всего вокруг. Он, бормоча что-то невнятное, обмотал ей запястья. Крада расслышала: «Прости, девка, прости, так надо, нам же тоже жить охота…». Прикосновение нитей было похоже на касание губ покойника. Они не стягивали, а прирастали к коже, впиваясь холодом в самые вены.
Волег в клетке издал звук, которого Крада никогда не слышала от птицы. Сдавленный человеческий стон, полный такого бессилия, что у неё похолодело внутри сильнее, чем от льда. Он бился головой о прутья, снова и снова, не чувствуя боли.
— Уйми его, — цыкнул Гнездо через плечо.
Козел, всё ещё бледный как смерть, подошёл к клетке и набросил на неё мешковину. Стона стало не слышно.
— Теперь, — Гнездо встал перед Крадой. В руке у него был серп. В другой — плоская чаша из берёсты, обмазанная изнутри чем-то тёмным. — Кровь здесь не нужна. Она для живых. Тебе нужно открыться холоду. Я сделаю разрез. Неглубокий. Но… правильный.
Он ткнул ледяным остриём ей в грудь, чуть ниже ключицы. Боль была ослепительной, но не от раны — от холода, который вошёл внутрь, как раскалённое, но ледяное жало. Она вскрикнула, невольно.
— Первый ключ, — прошептал Гнездо. Из разреза выступило несколько алых капель, которые мгновенно застыли на коже, как рубиновые бусины.
Бородач отвернулся, с силой сглотнув.
Сыч замер, заворожённо глядя на бусины.
Гнездо провёл серпом по её ладони вторую линию холода, потом по лбу. Каждый раз — та же странная, вымораживающая боль, и застывшие капли её собственной, оледеневшей крови.
— Теперь слушай, — голос Гнездо приобрёл металлический, нечеловеческий оттенок. Он говорил словно не с ней, а сквозь Краду. — Идёшь не ты. Идёт пустота, которую мы создали, холод, который мы призвали. Ты лишь форма, проводник. Запомни: когда увидишь Его, не дыши. Дыхание — это жизнь. Оно оттолкнёт. Замри. Стань льдинкой. Стань ничем, и тогда Он возьмёт то, что Ему нужно, и уйдёт. А птица… Птица будет свободна. По договору.
Он отступил. Его работа была закончена.
Сыч и Козел взяли её под руки и подвели к самому краю синего костра.
— Пора, — сказал Гнездо, и в его глазах не чувствовалось ни злорадства, ни сожаления. Была профессиональная удовлетворённость мастера, выполнившего заказ.
Клетку сотрясло, там в темноте, вслепую билась птица.
— Выпустишь сразу, как уйду, — сказала Крада старшему. — Иначе, сам знаешь, если это обещание не выполнишь, то…
Тот кивнул. Девушка собрала последние силы, чтобы её голос прозвучал твёрдо.
— Лети, — прошептала она. — Лети далеко.
И шагнула в синее пламя.
Словно её окунули в ледяное озеро бездны. Свет костра, фигуры ловцов, последний, отчаянный взмах крыльев в клетке — всё это сплющилось, вытянулось в нить и погасло.
Налетел ветер. Но не тот, что воет в ветвях, а внутренний, выдувающий душу насквозь, оставляя лишь лёгкую, хрустальную пустоту.
И в этой пустоте, уже далёкой от всего живого, Крада услышала последнее, что донеслось из мира людей. Голос Гнездо, сухой и чёткий, как удар ледяной сосульки о камень:
— Лети, царь-птица! Наш дар принят, он даст нам пережить эту зиму.
Мир не сменился — он отслоился как старая краска. Осталась только суть: скрипящий, пронизывающий до мозга абсолютный холод. Крада падала сквозь слои этого холода, как камень режет толщу мёртвой воды, и наконец ударилась о дно.
То есть дна не было.
Был Лёд. Но не тот, что покрывает реки. Это был перволёд, материя, из которой холод явился в мир. Под ногами, над головой, вокруг, внутри. Свет в нём не отражался, вязнул в этой синеватой, абсолютно матовой громаде и медленно угасал, как вопль в подушке. То, что приходилось вдыхать, было плотной жижей из осколков. Каждый вдох вспарывал лёгкие, и Крада чувствовала, как на их нежных стенках тут же нарастает хрустальный иней, сжимая её изнутри. Она задыхалась, но кашлять не могла — грудную клетку сковало невидимым ледяным корсетом.