реклама
Бургер менюБургер меню

Евгения Букреева – Башня. Новый Ковчег-2 (страница 42)

18px

— Главное ж, Настя, что? — втолковывал Димка Сашиной маме. — Главное, чтоб он экзамен вступительный сдал. Тогда его в хороший класс зачислят, а там уж почти гарантированно после седьмого класса будет дальше учиться. Главное, экзамен… но чтоб сдал. Да, Сань? — и Димка хлопал Сашу по спине. — Сдашь ведь? Читаешь ты вон уже как бойко.

— Да прямо профессор, — кричал Сашин отец из другого угла комнаты. — Давай, Димка, кончай из себя тут учителя строить. Закусь тухнет.

Димка косился на расставленные на столе стаканы, уже заполненные мутной вонючей жидкостью, сглатывал слюну, отчего кадык на его тощей шее быстро поднимался и опускался, и неуклюже проведя по Сашкиной голове большой мозолистой ладонью, торопливо говорил:

— Учись, Саня, читай, а мы сейчас тогой… слегонца…

— Читай-читай, — зло кричал из-за стола отец. — Всё одно, говно будешь внизу месить…

И вот сейчас, глядя на худую женщину с неприятным голосом, которая что-то говорила, но что — он, хоть убей, не понимал — Саша Поляков вдруг с ужасом ощутил, что прав отец. Не мать, убеждающая его, что он справится, не Димка, который с утра уже хлопнул стакан, чтоб «у Сани всё было путём», а прав именно отец со своим злым и насмешливым пророчеством.

Саша съёжился, втянул голову в плечи. Им уже велели пододвинуть к себе пустой листок и приниматься за работу. Саша послушно взял в руки выданный ему карандаш и замер. Почти все вокруг уже что-то писали — кто-то, держа спину прямо (как учили), кто-то, почти уткнувшись носом в парту. Через проход от Саши, совсем рядом — только руку протянуть, сидела рыжая девочка со смешными хвостиками, которые она то и дело трогала руками, словно, они были ей непривычны и мешали. Девочка, как и Саша, тоже ничего не писала, сидела, крутила головой, с неподдельным восхищением разглядывая всё вокруг: зелёную доску с прицепленной сбоку мятой таблицей, стены, увешанные плакатами, с которых неестественно улыбались нарисованные дети, учительницу, восседающую за учительским столом, на котором стояла ужасающих размеров ваза с искусственными цветами. Саше вдруг показалось всё страшно фальшивым, ненастоящим, а этой девочке, наверно, смешным, потому что она, толкнув свою соседку, что-то шепнула той на ухо и почти сразу же звонко рассмеялась.

Учительница покосилась на неё, но ничего не сказала, только громко постучала карандашом по столу, призывая к порядку. Саша, испугавшись, словно это относилось к нему, а не к рыжей девочке, наклонился над своим пустым листком и с силой вдавил в него карандаш, выводя цифру первого упражнения. Карандаш не выдержал такого напора, негромко треснул, и сломанный грифель отскочил прямо под ноги рыжей девочке, которая, впрочем, ничего не заметила. Где-то с минуту Саша просто тупо смотрел на сломанный карандаш, а потом, когда до него дошёл весь ужас ситуации, понял, что сейчас расплачется. Он силился сдержаться, но глаза сами собой заполнялись слезами.

— Ты чего? — сосед по парте толкнул Сашу локтем в бок. Саша вздрогнул, но обернулся.

Его посадили рядом с мальчишкой, который мало чем, на Сашин взгляд, отличался от мелких гопников с их шестьдесят пятого. Невысокий, но крепкий, с копной тёмных, чуть вьющихся волос, с озорными глазами, в которых плясали, кривляясь, чертенята. Ворот рубашки был развязно расстёгнут, верхняя пуговица болталась на остатках ниток, а правый манжет чем-то испачкан. Саша, которому мама велела быть очень аккуратным, чтобы «произвести на учителей хорошее впечатление», чуть ли не с ужасом взирал на своего соседа, но того, казалось, ничего не беспокоило — ни торчащие во все стороны волосы, ни грязные манжеты, ни махры ниток с повисшей на них пуговицей.

— Чего у тебя? Карандаш сломался? — он заметил сломанный карандаш, который Саша судорожно сжимал в руке, и, не дожидаясь Сашиного ответа, громко, на весь класс крикнул. — У нас тут сломанный карандаш!

На них заоглядывались. Саша покраснел, а когда учительница недовольно поднялась со своего места, подошла к их парте и уставилась на Сашу немигающими светло-коричневыми, почти жёлтыми глазами, он вообще был готов провалиться сквозь землю. Ему казалось, что сейчас его выгонят, просто выгонят из класса, под осуждающие взгляды всех остальных детей.

— Вот! Карандаш!

Саша и опомниться не успел, как его сосед выхватил у него из рук этот проклятый карандаш и сунул его чуть ли не под нос учительнице. Саша зажмурился, приготовившись к худшему, но грома не последовало.

— Сейчас принесу другой. Тихо всем! — учительница обвела взглядом и не думающих шуметь подготовишек.

— Это Змея, — горячо зашептал Саше на ухо сосед. — Мне пацаны с этажа сказали, что нас сама Змея экзаменовать будет. Но ты не дрейфь, прорвёмся.

И он опять весело ткнул Сашу в бок, а потом заглянул ему в лицо и тихонько присвистнул:

— Э, ты чего? Не знаешь, как решать? Тут всё просто, смотри.

И он принялся торопливо объяснять Саше, что нужно делать. И чем дольше он говорил, тем больше Саша успокаивался. Он уже видел, что ничего страшного в этих примерах и задачах нет, что он всё это знает и умеет делать.

— Теперь понял?

— Да, — Саша кивнул.

— Ну я ж говорил — легкотня. Кстати, давай дружить, — пацан широко улыбнулся и протянул Саше руку. — Я — Марк Шостак.

— Так зачем ты признался, а?

Кирилл смотрел на Сашку, чуть прищурив глаза, и в его взгляде — Сашка видел это — не было насмешки, презрения или, что гораздо хуже, жалости. Шорохов смотрел на него даже не с любопытством, а, скорее, испытующе, словно, пытался понять, почему Сашка так сделал. Зачем.

А Сашка не мог ему ответить.

Всю свою короткую жизнь Саша Поляков пытался усидеть на двух стульях, часто даже не замечая этого, не понимая разницы между хорошими и плохими поступками, которая, кажется, была очевидна всем вокруг, кроме него. Он просто отчаянно старался втиснуться в эту жизнь, найти себе укромную нишу, и ему казалось, что у него получалось. Всё, что другие считали предательством или низостью, Сашка рассматривал, как сопутствующие обстоятельства — просто одним фартит сразу, с рождения, а другим, наоборот, приходится отгрызать свой кусок зубами, и иногда, что греха таить, это не сильно приятно выглядит со стороны. Но такова жизнь. И все, так или иначе, живут для себя. Сашка был в этом абсолютно уверен.

Он внимательно наблюдал за окружающими его людьми. За своими родителями — покорной и безвольной матерью и вконец озверевшим отцом. За всё больше и больше спивающимся и теряющим человеческий облик Димкой, который когда-то учил его читать, дыша в ухо вчерашним перегаром. За пацанами с их этажа, для которых он был лёгкой мишенью. За своими одноклассниками, большинству из которых в жизни везло и так. За учителями, охранниками на КПП, рабочими, служащими, соседями, чужими родственниками, и все, все они жили для себя, потому что так — правильно! И только Шостак, неугомонный Марк Шостак всё портил.

Сашка его не понимал.

Марк был озорным и шебутным, всегда в центре любой игры, любой шалости, которые он либо затевал сам, либо подхватывал, врываясь в самую гущу событий, стремительный, как ветер. К этому Сашка привык, а вот к другому — к другому никак не мог.

Сашу Полякова многое удивляло в Марке. Удивляла непривычная и бескорыстная дружба, начатая ещё тогда, со сломанного карандаша. Удивляло искреннее восхищение со стороны Марка. Удивляло полное отсутствие зависти, а ещё — и это на корню ломало стройную Сашкину теорию, что все живут только для себя — желание снять и отдать последнюю рубашку, ну и, конечно, восхитительно-глупая, нелепая, совершенно неразумная и иррациональная способность к всепрощению.

Иногда в душе Сашки поднималось, медленно и тяжело ворочаясь, глухое раздражение. Сашка злился на Марка, пряча ото всех и от себя в первую очередь эту невесть откуда взявшуюся злость. Он злился на доверчивость Шостака и на его простодушие, на крепкую веру в людей, подчас граничащую с глупостью, на его преданность и открытость миру, а больше на то, что всё это каким-то удивительным образом работало, и Марку, которого можно было обвести вокруг пальца как младенца, всё равно везло — невероятным, непостижимым образом, как везло героям старых русских сказок, всем этим Емелям и Иванушкам-дуракам.

Обезоруживающая доброта Марка так и осталась для Сашки загадкой. А после явного Сашкиного предательства, после демонстрации его трусости эта загадка перешла в разряд неразрешимых парадоксов.

Сашке понятна была звонкая ярость Веры. И едва сдерживаемый гнев Ники. И неприкрытое презренье Васнецова. И холодная насмешка Лёньки Фоменко. И задумчивая брезгливость Савельева. И лёгкое пренебрежение Кирилла. Это-то всё как раз было понятным и естественным.

А вот боль, тенью накрывающая широкое и доброе лицо Марка, заставляющая его морщиться и кривиться, его желание простить, его растерянность, сквозившая в торопливых и неловких словах «Ребят, ну вы что? Хватит уже. Так нельзя», — вот этого Сашка понять не мог. Но именно, когда они прозвучали, эти слова, отозвавшись вдруг в Мите Фоменко, который до этого сохранял нейтралитет, а тут поддержал, спокойно и обстоятельно, как умел только Митя, именно в этот момент Сашку наконец-то торкнуло, накрыло широким крылом необъятной русской души, доставшейся неизвестно почему именно Марку, той самой русской души, непонятной, так никем до конца и не познанной, обладающей удивительным умением любить и умением прощать.