Евгений Войскунский – журнал "ПРОЗА СИБИРИ" №3 1995 г. (страница 66)
— Побродим? — предлагает Женька и переводит ожидающий взгляд с меня на Алексеича.
— Нет,— говорит Алексеич.— Я на боковую. Эх, и спать же буду сегодня!
Полинка смотрит вниз, молчит и вращает туфельку, словно растирая что-то на асфальте. Они стоят близко друг к другу, напротив нас, и я чувствую, как вырастает между нами стенка, из-за которой мне тоже полагается зевнуть и присоединиться к Алексеичу. Но я заставляю какую-то пружину внутри себя распрямиться, шагаю через вязкую пустоту, беру Полинку под руку.
— Побродим,— говорю я и твердо гляжу на Женьку.
Женька опускает глаза.
— Нет, пожалуй, и я — спать.
...Мы гуляем с Полинкой. Мы добросовестно обходим кругом институт. Девятьсот сорок восемь шагов. И ни одного слова. Второй такой круг я не выдержу. Я завою.
— Домой, Поля?
-Да.
Вот и кончился первый день экзаменов.
VI
Алексеич, оказывается, любит оперетту. Мы собрались на „Сильву". Он в этот день получил очередную тройку, но все равно до самого вечера насвистывал „Без женщин жить нельзя на свете, нет..."
— Оперетка вообще-то не первый сорт — хабаровская,— сияя, говорил он.— Ну ничего — зато оперный здешний посмотрим... Сильва, ты меня не любишь!..
К нам поселили четвертого. Его зовут Гена. Он из Якутии. Кажется, парень ничего. Тихий, розовощекий. Все хочет с нами подружиться. По вечерам организовывает ' чай. Приносит батоны, любительскую колбасу в прозрачной бумажной обертке и деньги не берет. Мне Гена одолжил пиджак. Увидел, что я натягиваю куртку, и сказал.
— Возьми, надень.
Пиджак был только чуть-чуть узковат в плечах, а так подходящий. И еще Гена понацеплял для чего-то столько разных значков, что хватило бы четверым спортсменам. Я попробовал снять их. Нехорошо. Все лацканы в дырках. Привинтил обратно.
— Готов? — спросил Алексеич.— Силен! Полный георгиевский кавалер.
И тут вошел Женька. Прислонился плечом к косяку, будто в гостях, и сказал:
— Поговорить надо. Выйдем.
Я вышел.
— Не опоздайте! — крикнул Алексеич.
Женька-то не опоздает. Он в театр не идет. У него завтра — математика.
— Ну говори, о чем хотел.
Женька шел молча, засунув руки в карманы. Мы спустились вниз, прошли через сквер, мимо поликлиники, оставили позади кино „Пионер". Женька сутулился и все прибавлял шагу.
— Может, за город пойдем? — спросил я, догоняя Женьку.
И тогда он остановился прямо на улице, в самом людном месте. Его зацепили плечом, толкнули в спину. Он не заметил.
Я не сразу понял, откуда у него веснушки. Крупные, отчетливые: стоит дунуть, и они посыпятся со щек.
Потом я сообразил: Женька просто бледный. Бледный, как мел.
— Брось свою опеку, Митя, — тихо сказал Женька.— Слышишь?
Его еще раз толкнули, и он снова не заметил.
— Не ходи за ней больше. Она сама тебе не скажет. Не умеет она. И мучается. Понимаешь?
— Она!
Тебя!
Не любит! — ударил он меня три раза.
Веснушки его вдруг поплыли у меня в глазах. Я повернулся и пошел в обратную сторону.
Женька догнал меня, схватил за рукав.
— Митя! Подожди. Ну что же делать? Встретишь другую девушку. Митька!
— Ладно! — сказал я.— Все! Не переживай! Квиты мы!
Он не понял.
— В расчете,— сказал я.— Два раунда по две минуты!
— Ах ты! — выдохнул Женька.
Я резко выдернул руку и прыгнул в трогающийся автобус...
В пустом автобусе гудит ветер. Встречные машины с коротким рявканьем проносятся мимо, словно выпущенные из пращи. Водитель включил радио на полную катушку, и бьется о стекла, рыдает, взвизгивает на выбоинах вальс „Березка". А в открытом заднем окне кабины раскачивается пластмассовый Петрушка. На крашеном лице его застыла вечная бессмысленная улыбка.
Я сижу у разбитого окна. Ножевой ветер полосует разгоряченное лицо, путает волосы, выжимает слезы из глаз.
...Ветер выжимает слезы из глаз, колется сахарным снегом, свистит в ушах. Я опускаюсь все ниже и ниже, совсем превращаюсь в маленький напряженный комок, только палки как крылья,— в сторону и назад. Стремительно вырастают передо мной заиндевелые кусты боярышника, мчатся навстречу первые дома улиц. И вот я уже не птица, а снаряд. Сейчас я пробью коричневую стену сарая, дом и густой штакетник. Я распрямляюсь, резко бросаю,тело вправо — и широкая, ровная улица распахивается мне навстречу. Возле своего дома стоит бледная, закутанная в шаль Полинка, держится рукой в синей варежке за ограду и говорит.
— Здравствуй. Ты почему так долго не был? А я болела. Целую неделю...
...Я болею. Сижу на заборе маленького заводского стадиона и смотрю, как пожилые ферросплавщики играют в городки со строителями. Они пораздевались до маек, лица у них медные, а руки молочные, не загоревшие. Ферросплавщики расставляют ноги в широченных штанах, деловито щурятся и бьют с одного раза „бабку в окошке", „самолет" и „колодец".
— О! Но ведь это же Агарков! — раздается вдруг за моей спиной.
Я оборачиваюсь и вижу нашу немку Клару Ивановну Бер.
— Гутен таг, Клара Ивановна! — машинально здороваюсь я.
— Что вы здесь делайт? — с недоумением спрашивает немка.
— Болею.
— О-о! — и Клара Ивановна делает круглые глаза.
Вероятно, она решает, что я сошел с ума.
А рядом с нею почему-то стоит Полинка и беззвучно смеется, закинув голову.
...Полинка смеется и быстро-быстро крутит педали. После поворота я обхожу ее и кричу:
— Ближе к бровке! Ближе! Смотри, как я!
Нас обгоняют мазы с абашевским углем. Они оглушительно ревут и, протягивая из-за наших плеч по два желтых луча, далеко впереди высвечивают дорогу. И вдруг у самого края ее — частые наплавы асфальта. Я не успеваю крикнуть. Меня начинает подбрасывать на седле, а руль рвется из рук. „Вот сейчас..." — успеваю подумать я и в этот момент слышу за спиной металлический треск...
Разорванным платком я перевязываю Полинке ссадину на колене. Совсем рядом белеет в темноте круглая, нежная нога. Можно прижаться к ней щекою. Нет, я только наклоняюсь чуть ниже. Еще совсем немножко. Вот если бы она погладила мне волосы. Почему она не погладит? Я так этого хочу!
...Мчится автобус, дребезжа стеклами. Пляшет под грустную мелодию неунывающий пластмассовый человек — Петрушка.
VII
Наконец, понял все и Алексеич.
Я вернулся с тем же автобусом и до утра прошлялся по городу. Сначала я все ходил по главному проспекту. Пока не разбрелись последние гуляющие. Тогда на пустом, ярко освещенном проспекте стало неуютно, и я свернул в первую боковую улицу. Я не помню, сколько прошел их за ночь, потому что сначала шагал без разбора, а потом стал высматривать тихие и узкие улицы. Такие, где редкие фонари с трудом пробивали переплетающуюся листву, а от одного желтого круга до другого тянулись прохладные тоннели. В тоннелях были особенно звонкие тротуары.
Иногда я садился на низенькие оградки и курил одну, вторую и третью папиросу. В одном таком месте я задремал и проснулся от того, что надо мной стоял человек и просил спичку. Я дал ему прикурить. Мужчина поежился и спросил:
— Прохладно?