— Но знаете ли, — сказал я ему тихо, — есть такая методика выхода из инфаркта. Применяют в США. Движение и еще раз движение. Так что вы не так уж и рискуете... — Я, конечно, лукавил — мне было жаль видеть его искаженное страданиями желтое лицо. Лучше бы он лег.
— Да?.. — он, кажется, толком не слышал меня. — Ну, пусть. Останусь живым — значит, имей мужество и дальше стаканами пить этот срам. Я имею в виду впустую прожитую жизнь. А писать больше ничего не буду. Никогда. Мне пенсию дали. Хочу вот съездить в Мурманск, цветы возложить к изголовью Михаила... И если выпадет такое счастье, дождаться правнука... вроде внучка замуж собралась... Может, устрою пир. Последний... — Он рассмеялся сухим смешком. — Кстати, нам никогда не научиться готовить общественные праздники так, как их готовят люди востока. Обязательно что-нибудь напутаем... в последнюю минуту постараемся переделать, чтобы получше... а там и гостям надерзим, чтобы не считали нас холуями... Но как были рабы, так и останемся рабы, пусть даже на сей день взбунтовавшиеся! Посмотрите, с каким умилением, еще вчера несшие трехцветное знамя, смотрим старые фильмы, где нас учат жить комиссары! Это как у наркоманов... мы уже не можем... только-только начнет выходить из организма красная ложь, так больно и страшно! И смотрим, и смотрим. А то, что на стенах писали: даешь свободу... Как малое дитя, сделав лужу на полу, ждет отцова ремня, так и мы ждем диктатора. Вот тогда и успокоимся опять. Вот тогда и сочинять начнем. Конечно, помня о недавней воле, для начала что-нибудь смелое — в стол. А там опять беззубое — жить-то надо... А вот когда придет настоящая свобода... брезгующая ложью и кровью... нас уже не будет — и слава Богу!.. К этому времени явятся новые писатели русской земли...
Мой сосед по палате замолчал, прислушиваясь к шагам в коридоре — не врач ли грозный движется... а то ведь опять влупит снотворного в ягодицу — и уснешь на сутки... но нет, кажется, каблучки... женщина прошла... Пользуясь паузой, я осторожно возразил писателю:
— Ну, а если все же доживете до нового... третьего поворота в истории России... вы многое могли бы рассказать...
— Я не Лев Николаевич, столько не протяну.
— Но десять-то лет... как-нибудь?
— Вы думаете, за десять лет Русь-матушка выпрямится? Не сон ли это очередной, который снится Иванушке, замерзающему на печи? Если уж мы семнадцать лет терпели Брежнева... — Он вдруг пригнулся и юркнул под одеяло.
Вошел толстый, лысый, в сверкающих очках доктор, распространяя запах эфира и хорошего табака, а с ним носатая старшая медсестра со стопкой „Историй болезни".
Мы притворились спящими.
— Так, — пробормотал врач. — Ну, пусть спят. Завтра.
И работники медицины ушли.
Мы полежали, полежали — ив самом деле уснули. Проснемся ли?
Январь 1995 г.
„И разве не заслужили они бессмертия?"
Читающей Сибири представлять Николая Самохина не надо. Знают, помнят, перечитывают.
Написала — и засомневалась.
Не за горами — десятилетие выхода в свет его последней книжки.
Владельцы первых прижизненных изданий, ставшие затем стойкими читателями и почитателями его таланта, перебираются потихоньку в тот мир, где не пишут, не читают, книжками не обмениваются.
А новая Сибирь поновела так, что уж не возьмешь на себя смелость сказать о ней — читающая Самохина Сибирь...
Стало быть, надо представлять?!
И тем, кто еще помнит. И тем, кто уже не знает.
Лредставлять-то надо раннюю повесть Николая Самохина, бог весть по какой причине не опуб.ликованную тридцать с лишним лет назад и отыскавшуюся недавно в домашнем архиве.
Повесть — завязь будущего Самохина, зрелого мастера прозы, сколь веселой, столь и грустной, и автобиографичной и типажной, и публицистически меткой и лирически пронзительной.
Писалась повесть в пору, когда инженер Самохин, простившись с дипломированной специальностью (закончил Новосибирский водный институт), утверждается как одаренный газетчик, способный и на статью и на фельетон, но предпочитающий „сатиру и юмор" всем прочим формам существования в журналистике.
По происхождению — самый что ни на есть „люмпен": сын коно-возчика и бывшей батрачки, выходец с окраинной улицы Новокузнецка, где и прошел свои первые жестокие житейские „университеты".
По проявлению — самый что ни на есть интеллигент, если понимать под этим способность к нравственной умственной деятельности и полное отсутствие „шкурных“ рефлексов.
По природным данным — то, что называется „свморрозд": к недюжинному таланту впридачу еще и силы для его реализации — вопреки предлагаемым обстоятельствам.
А обстоятельства предлагались суровые — сочно живописует их Николай Самохин в повестях „Рассказы о прежней жизни", „Где-то в городе на окраине", „Сходить на войну", „Наследство"...
Одна из них кончается трагическими строчками:
„...Где-то милиционеры гнали Ваньку, не сумевшего прорваться сквозь наше детство".
Самохин прорвался — чтобы Рассказать.
Он много расскажет о себе и своих родных, близких и далеких, оставив в литературе поистине эпические характеры Отца-солдата и Матери-крестоносицы, признав за ними безоговорочное право на жизнь после смерти по одному только нехитрому прозрению:
„И разве не заслужили они бессмертия? Разве не заслужил его каждый человек, честно переживший свою жизнь, честно выполнивший свой долг перед нею? Перед нами?“
Так и сам он переживал свою жизнь — честно смеялся, честно печалился, честно страдал и от личных нескладух и от глобальных несуразиц „особого“ нашего исторического пути, все норовящего свернуть в глубокие овраги гражданской войны...
Более четверти века проработал в журналистике и литературе. Был ответственным секретарем журнала „Сибирские Огни“. Собкором „Литературной Газеты “ по Сибири. Долгие годы успешно сочетал редакционную службу с творчеством. Одна за другой выходили книги — сборники юмористических рассказов, повести, где юмор — в самой ткани повествования о событиях и переживаниях далеко не веселого свойства.
Но вот неиссякаемое, казалось, чувство юмора все-таки изменило ему — на исходе четвертого года „перестройки“ Николай Самохин потерял способность смеяться...
Ушел из жизни в пятьдесят четыре года с небольшим, в январе 1989-го. В атмосфере резко поляризующегося общества. Не смог принять ни огульного охаивания прошлого, в котором ему, публицисту и сатирику, вовсе не было сахарно, ни оголтелого поворота к „собственности", до которой никогда не был охоч. (Приговаривал, бывало: „мой шкаф меня найдет“, посмеиваясь над маниями приобретательства. И над собой, дачевладельцем, посмеиваясь: „Моя дача. В настоящем и будущем — моя. А сладостное самочувствие хозяина, землевладельца так и не посетило меня“.— Из иронической повести „Так близко, так далеко".)
Книги, книги состоялись. И — остались. Маленькие и большие, тонкие и толстые — целая библиотека Николая Самохина, унаследовавшего от бессребренницы-Матери простое и высокое руководство: „надо честно сеять — каждому свою полоску".
Чем и занимался Николай Яковлевич всю свою не такую уж и длинную творческую жизнь — честно сеял, а для себя собрал с этой полоски любовь читателей-современников и настороженность властей к „очернителю", репутацию коего начал зарабатывать с первых же фельетонов и насмешливых рассказов. Да вот и имя в литературе обеспечил себе — имя, которое будут и будут открывать поколения подрастающих, да еще и нерожденных читателей.
Повесть, прежде не публиковавшаяся,— не литературный шедевр, но дорога нам и как строчка, из песни выпавшая, и как юношеская фотография Мастера, про которого важно и нужно знать больше.
К тому же, утренняя повесть по-самохински обаятельна. И автобиографична, и автопортретна, что и побуждает редакцию нашего журнала кого-то познакомить с чистейшим человеком, кому-то напомнить о светлом „шестидесятнике" Николае Самохине.
Здравствуй, молодой, совсем молодой Коля...
Замира Ибрагимова.
P.S. Благодарим Владимира Скальницкого, сохранившего пожелтевший экземпляр повести, отпечатанной на давно забытой портативной машинке „Москва". Пятьдесят четыре странички — столько и прожил Николай Самохин...
Николай Самохин
ЛЮБОВЬ БЕЗ МЯГКОГО ЗНАКА
(маленькая повесть)
Клавдия Федоровна достает из портфеля стопку синих тетрадей и низко склоняется над ними.
— Митя Агарков!
Я встаю.
— Я поставила тебе четверку, Митя,— говорит Клавдия Федоровна.— Ты опять написал слово „любовь" без мягкого знака.
I
Вагон наш был уже полный под завязку, а в дверь все лезли и лезли с чемоданами, с мешками, с орущими ребятишками.
— Что за проклятый вагон! — сказал Женька.— Прямо как в разруху.
— Тринадцатый,— ответил Алексеич.— Дополнительный.
Объявили, что до отхода поезда остается две минуты. Я опустил оконное стекло и, обдирая локти, полез наружу.
— Решит брючишки, вражий сын! — ахнула мама.
Они с Кручинихой стояли на перроне, в одинаково подвязанных платочках, и щурили глаза, стараясь разглядеть нас за мутным стеклом.
Настасья Филипповна сразу же вцепилась в мой рукав и запричитала:
— Митенька, уж вы там вместе, родной. Доглядывай за ней, ради христа. Только с тобой и отпускаю.
Во мне вдруг шевельнулась досада на эту женщину, всегда испуганную и глуповатую, но я сдержался и бойко сказал: