реклама
Бургер менюБургер меню

Евгений Воробьев – Высота (страница 14)

18

– Ну-ка, попробуйте. – Берестов сорвал и протянул яблочко размером чуть побольше райского. – Вы не смотрите, что невеличка. Скороспелка! Нет, вы на вкус попробуйте.

– Слегка напоминает примороженную рябину… – Токмаков надкусил яблоко, сморщился и оглянулся: куда бы выплюнуть? – Чуть терпкое. И даже самую малость горькое.

– Но горечь-то приятная? – обрадовался Берестов. – Похоже на косточки в вишневой наливке?

– Давно не пил, – замялся Токмаков, с трудом удерживаясь от того, чтобы снова не зевнуть. – Я больше водочку уважаю.

– Сперва здесь научился жить человек, а потом – плодовые деревья, – упивался Берестов, которому казалось, что он нашел благодарного слушателя. – Конечно, трудно деревьям. Как-то ко мне маленький воришка в сад забрался. Ну, хоть бы сорвал яблоко, съел его. Так ведь нет, ни одного яблока не попробовал. А ветку нагнул и сломал. Поймал я его и говорю: «Ты рассуди! Легче тебя воспитать, чем это яблоко вырастить…» Ругал, ругал его, потом жалко стало – прогнал. Сунул воришке яблоки на дорогу – ни одного не взял.

– Сознательный. – Токмаков незаметно выбросил недоеденное яблоко.

– Молодежь теперь понятливая. Вот Машутка моя климат исправляет. А пруд какой у нас – видели? Зеркало – тридцать пять квадратных километров. Шутка сказать! Воздух стал более влажный. Испарения. Вот сейчас духотища, а все-таки у нас в поселке градуса на четыре прохладнее, чем у завода. А в холода – наоборот, градуса на четыре теплее. В других поселках клубнику в апреле морозом прихватывало. А у нас – нет! И климат теперь нам подчиняется…

Дарья Дмитриевна показалась в распахнутом окне.

– Идите скорей обедать! А то мой Кирилл Данилыч отравит вас своими скороспелками…

За столом разговор шел о яблонях «Уральский партизан», о событиях в Китае, о неуемных ветрах, которые начинают всерьез мешать верхолазам, о тигро-льве, о телевизорах, о дискуссии в биологической науке, о доменном газе, о витаминах и кто его знает о чем. Токмаков изредка бросал умоляющие взгляды на Машу, как бы вопрошая: «Ну где же обещанный отдых?»

А Маша будто не замечала ни этих взглядов, ни с трудом подавленных зевков. Ей нравилась его беспомощность, и она еще поддевала его все время, втягивая в разговор.

– Скоро уезжаете? – спросила она, когда Борис в который раз заговорил о домне.

– Стараемся как можно скорее, – ответил Токмаков. – Закончим монтаж – и прощай, любимый город. Как говорится: «Мелькнет за кормой знакомый платок голубой…»

– Удивительно, как это вы еще цвета запоминаете!

– У меня хорошая зрительная память.

– А кроме зрительной – никакой?

– Наш брат привык разъезжать налегке, – сказал Токмаков в тон Маше.

– Опять куда-то ехать? – вовремя вмешалась Дарья Дмитриевна. – Я бы так не могла. Я только один раз на поезде ехала, в Каменогорск. А потом никуда дальше пионерских лагерей не выезжала.

Дарья Дмитриевна и в самом деле безвыездно прожила в Каменогорске двадцать лет. Ей привезли сюда электрическую лампочку, немое, а затем звуковое кино, трамвай, здесь она пристрастилась к телефону, к автомашине – это когда Маша работала водителем.

– А я все время на колесах, – сказал Токмаков. – И мать говорила мне: «Бездомный, как шмель!..» Но я все-таки счастливый. Строитель!

– Шмелям тоже отдых полагается, – сказала Дарья Дмитриевна. – Какое же это счастье, если нет крыши над головой?

Завязался спор о том, что такое счастье и кто может называться счастливцем.

Берестов вдруг хлопнул себя по лбу, вскочил, засобирался.

– Засиделись мы. А день уходит. На Урал подадимся, прораб? Тут рядом, под горку спустимся. Удочки есть, наживку я тебе найду…

– Никаких рыбалок! – властно сказала Маша, подымаясь. – Константин Максимович ночь работал.

Дарья Дмитриевна всплеснула руками.

– Идемте, я вас на Борискином диване устрою. Замучили человека разговорами.

Над диваном висела карта европейской части СССР и Европы, истертая, вся в дырочках от булавочных уколов, густо исчерченная волнистыми линиями, крестиками, – по этой карте Берестовы когда-то следили за ходом Отечественной войны.

Маша принесла подушку, взбила ее и положила на диван.

– До чего мягкая! – сказал Токмаков, погружая руку в подушку.

– Мама сама пух собирала.

– Вы меня разбудите, пожалуйста, через час, а то я могу тут до ночи проспать…

В комнате было свежо и совсем тихо, – только мошка монотонно гудела, тычась в оконное стекло.

Маша ушла на цыпочках, будто Токмаков уже заснул, и осторожно притворила за собой дверь. Она сидела в саду, часто оглядывалась на окно, затененное сиренью, и прислушивалась.

Прошел час. Маша включила радио, подошла к двери – тихо. Она прибавила звук, потом постучала, вошла в комнату.

Капельки пота выступили на высоком лбу Токмакова. Он хмурился, шевелил губами и дышал неровно – дыхание спящего, которому снится беспокойный сон.

Токмаков открыл глаза и увидел Машу.

– Как спалось? – спросила она.

– Выспался, как тигро-лев!

– Не шумно было?

– Шумно? – Он рассмеялся. – И над ухом кричали бы – не услышал. Зато от шепота просыпаюсь.

– В другой раз буду знать.

Поздно вечером добрался Токмаков к себе домой, в Новоодиннадцатый поселок.

В эту ночь Токмаков долго не мог уснуть на своей узкой и жесткой койке.

Только в доме у матери, в Плёсе на Волге, спал он после фронта в таком уюте, как у Берестовых. Один месяц за последние восемь лет, а то все – койки, топчаны, лежанки, нары или просто мать сыра земля.

На него повеяло сегодня мимолетным теплом чужого очага с такой силой, какой он никогда не испытывал раньше. От этого он острее переживал сейчас свою житейскую неустроенность, одиночество, трудное и безалаберное кочевье.

«И почему? – размышлял он. – После всех лет войны? Разве не заслужил я лучшего? Антенну поставить бы, я теперь знаю как… Книжную полку прибить… Ящик для писем и газет завести, на дверь повесить…»

Он скользнул взглядом по стенам, перечеркнутым ломаной световой линией. Лампочку прикрывал картуз из обгоревшей и пожелтевшей газеты – жалкое подобие абажура. Плащ-палатка на двери тоже казалась скроенной из холста двух цветов – светло-зеленого и почти черного. Плащ-палатка эта призвана была оградить от коридорного шума, но все равно слышно было, как за перегородкой кашляют, считают на счетах, слышно было не только, когда будильник звонил, но и когда его заводили. Сейчас за перегородкой убаюкивали ребенка.

На стене висела потрепанная, видавшая виды шинель, которая сейчас тоже казалась пестрой. И до каких пор он будет таскать эту шинель? Токмаков снова посмотрел на нее, затянул песенку о шинели из «Василия Теркина» и спел ее вполголоса всю, до последнего куплета:

Спи, солдат, при жизни краткой Ни в дороге, ни в дому Не пришлось поспать порядком Ни с женой, ни одному…

«До каких же пор цыганить? – думал Токмаков с горечью. – Никогда Новый год не встречал дважды в одной местности. И всегда в одиночестве».

В прошлом году ему предлагали остаться в Москве. И в Запорожье предлагали остаться. И Дымов уже намекал, что хорошо, мол, жить в городе, который сам строишь. А почему бы и не осесть в этом Каменогорске?

Что здесь, работы, что ли, не найдется?

Токмаков снова вспомнил, как, прощаясь, говорила ему мать, не то осуждая, не то сожалея: «Ну и работенку нашел себе, сынок! Нигде места под собой не согреешь. Бездомный, как шмель…»

Глава 9

Придя с работы, Карпухин как можно небрежнее сказал Василисе:

– Завтра в область еду. Лекцию читать. Со всех строек съедутся. Делать им, наверно, нечего в выходной день.

– А билет уже взял?

– Зачем билет? На машине поеду.

– Это кто же тебя, старый, с собой берет?

– Что это значит «с собой»? Ведь объясняю: мне Дымов предоставил машину. В пять утра прямо к дому подадут. И чего им там, в области, приспичило? Уже не могут без меня обойтись… Мало было хлопот, так еще опыт делить!

Карпухин знал, что Василиса ревниво относится к его известности, и именно поэтому прикидывался равнодушным, словно был утомлен постоянным интересом к своей работе и к своей особе: опять лекция, опять статья в газете, опять фотография, опять нужно выступать по радио, опять пришли письма с других строек, – отвечать на них некогда, а писем столько, что на одних марках можно разориться.