Евгений Воеводин – Крыши наших домов (страница 38)
— Ты поможешь, Костенька? Мне и не поднять даже, столько надарили!
Костя вспыхнул и замотал головой: он не может, никак не может, ему надо дневалить, пусть кто-нибудь другой...
— Я помогу, — сказал Валерка и вразвалку пошел с ящиком к выходу. Никто ничего не заметил, никто не подумал даже, что заступать на дневальство Костя должен был утром.
Вернувшись, Валерий разыскал Жильцова и коротко сказал:
— Пойдем!
— Куда?
— Нужно поговорить.
Ни о чем не подозревая, Жильцов пошел с ним в комнату самоподготовки, где сейчас должен был сидеть Костька.
— Вот что, — тихо и спокойно сказал ему Валерий, — только честно скажи: почему ты не захотел помочь?
— Я? — улыбнулся Костька. — Тащить этот дурацкий ящик за поварихой по городу?
— Так я и подумал, — вздохнул Валерий. — За все время нашей дружбы, по-моему, совершена первая подлость.
Жильцов вспыхнул, начал защищать Костю — зачем бросаться такими словами? — а Костя кривил губы и молчал. Он дал Жильцову возможность защищать себя. Но Жильцов делал это неумело, тогда Костя сказал:
— Просто у тебя, Валерочка, особое пристрастие к поварам. — Он намекал на то, что отец Брызгалова был шеф-поваром одного из ленинградских ресторанов, и на то, что Валерка любил поесть.
— Это уже вторая подлость, — так же спокойно и тихо сказал Валерий. — Плохо, если ты не понял, что сегодня произошло.
Несколько дней Костька и Валерий не разговаривали. Жильцов метался между ними, уговаривал, спорил, доказывал, что не надо так обострять: ну, один не подумал, а второй переборщил, чего уж там — факт, переборщил и брякнул: «Подлость».
Позади летного поля была березовая роща, и курсанты любили забраться туда в тенек в свободные часы. Жильцов и Брызгалов лежали в густой высокой траве, и вдруг Валерий спросил:
— Значит, ты считаешь, что я перегнул палку?
— Да.
— Нет, — сказал Валерий. — Если человек хоть на секунду отступит от себя самого, он может стать черт знает кем. Отступишь раз, второй, третий — это ведь иногда очень удобно...
— Костька — наш друг, — упрямо повторил Жильцов. В споре с Валерием это был его крайний довод.
— Тем более, — сказал Брызгалов. — Может быть, другому я сказал бы не так. Мягче как-нибудь. А ты задумывался над тем, как живет Костька?
Жильцов не понял: что значит «как живет»? Как все. Валерий повернулся к нему и поглядел в упор:
— Нет, не как все. Легко живет. Вернее, легковесно. Не живет, а порхает.
Можно было бы перевести все в шутку, и Жильцов пошутил:
— Ну, летчик все-таки...
— Мы мечтали летать, а не порхать, Леша, — сказал Брызгалов, и Жильцову стало не по себе от этой укоризны. Конечно, где-то в глубине души он понимал Валеркину правоту и сам осуждал Костьку, но все это было ерундой перед тем, что рушилась дружба.
Нет, ничего не разрушилось. И когда появилась Наташа, ребята подтрунивали над ним, добродушно и ласково прозвали «полуженатиком». Однажды он вспомнил и рассмеялся своему воспоминанию.
— Какая у нас была во дворе считалка?
Они уже забыли, а он помнил: «Дружба-наша-навсегда-кто-поссорится-балда».
Он сосчитал — вышло на Костьку. И, тоже засмеявшись, Костька хлопнул Брызгалова по спине:
— Ладно, согласен на балду. Ну, брось, — я все-все понял, старик.
Жильцов смотрел на Валерку — тот молчал, и у него были счастливые глаза.
На рассвете оперативный дежурный разбудил экипажи, пока они торопливо одевались, успел рассказать, что посты технического наблюдения засекли в море цель. Локаторы дали сильную засветку, надо срочно вылетать. К оперативному Жильцов даже не поднялся — тот помнил квадрат, и Жильцов отметил его на своей карте, а Кокорев — на своей. До цели было километров сорок, и Жильцов торопился. Они даже не стали надевать комбинезоны, и Кокорев сел на свое место справа от Жильцова, аккуратно поддернув наутюженные вчера с такой тщательностью брюки.
Жильцов поднял машину не по правилам — не «повисел», проверяя показания приборов, а сразу перевел ее в горизонтальный полет.
«Рычаг шаг-газ на себя, ручка от себя, и попер», — усмехнулся Кокорев, вспомнив своего первого инструктора, который вот так популярно растолковывал технику пилотирования. Впрочем, Кокореву было очень интересно сейчас: первый вылет по тревоге все-таки...
Жильцов приказал ему выйти на связь с ПТН по ультракоротковолновой, и посты ответили сразу же. Они продолжали держать цель, тем более что она была неподвижна. Минут через пятнадцать Жильцов уже привел машину в квадрат и отвернул ее от солнца. Отсюда, сверху, солнце уже было видно, а на море еще лежала темень, и рябь казалась чешуей огромной рыбины.
Им пришлось пройти по квадрату пять или шесть раз, прежде чем они увидели цель — это была полузатопленная железная бочка, и Кокорев усмехался про себя: хорош нарушитель.
— Женя, — сказал Жильцов, — есть возможность отличиться. Возьми автомат.
Они не слышали выстрелов, только, обернувшись, Жильцов видел, как Женя, открыв дверку, бьет из автомата. Потом он взглянул вниз и уже не увидел эту проклятую бочку, — ай да Женя! — а теперь домой, заполнять полетный лист, в котором будет сказано: «Задание: обнаружение и опознание цели».
— Хитрость была разгадана, — услышал он голос Кокорева. — Доблестные пограничники не пропустили иностранную бочку, заплывшую в наши воды с враждебными намерениями.
— Перестаньте, лейтенант, — резко сказал Жильцов. — Вы не на танцах-шманцах, а на службе все-таки.
...Была ли Наташа хороша собой? Почему так сразу, повинуясь лишь первому впечатлению, Жильцов потянулся к ней? Он мог сказать, что первое впечатление было как взрыв, оглушивший его, и в силу вступили какие-то законы бессознательного.
Они встречались только по выходным, когда курсантам давали увольнительные в город. Ходили, говорили, прятались от мороза в кинотеатре или кафе, весной уезжали за город на автобусе и снова ходили, снова говорили обо всем, что накопилось за ту неделю, что они не виделись.
Наташа пригласила его к себе домой. Он шел не без робости, — предстояло знакомство с родителями Наташи, и хотя, по ее словам, у нее были чудесные родители, Алексей чувствовал себя как на экзамене, который надо во что бы то ни стало выдержать.
Жили они тесно. Отец Наташи, мать, бабушка и она сама занимали две комнаты в большой коммунальной квартире. Наташе принадлежал угол с книжными полками и письменным столом; здесь же висели аккуратно окантованные репродукции — «Танцовщицы» Дега и пейзажи Левитана.
Алексея поразила прочность этой семьи. Как-то сразу он почувствовал всю доброту ее связей, и в том, как здесь обращались друг к другу, как наперебой старались помочь один другому, даже легкие, необидные, нет, ласковые шутки и подтрунивания были свидетельствами домашней прочности, которой Алексей никогда не знал.
В тот первый день, в первый свой приход к Наташе он остался один на один с ее отцом. Женщины хлопотали на кухне. Отец Наташи, Федор Андреевич Чистов, был главным бухгалтером машиностроительного завода и меньше всего походил на человека этой профессии, каким представлял его себе Алексей. Толстый, неожиданно подвижный при своей полноте, он любил все подвижное: лодку, походы, гончарный круг, который стоял у него во дворе, в сарае, и на котором он делал удивительные горшки, обжигая их в простой духовке.
— Хобби? — говорил он. — Человеческая цивилизация начиналась с глины. Помните, Алеша, у Хайяма? «Я к гончару зашел: он за комком комок клал глину влажную на круглый свой станок...»
Жильцов никогда не читал Хайяма, и Федор Андреевич, сняв с полки тоненький томик, с восторгом начал читать вслух. Казалось, ему было дано задание — во что бы то ни стало развлечь гостя, пока женщины не позовут к столу.
Но внезапно он спросил:
— Скажите, Алена, вы довольны своей судьбой, своим выбором профессии?
Жильцов, и так-то смущенный, ответил односложно: да, конечно. Федор Андреевич внимательно поглядел на него, и опять к Жильцову вернулось ощущение экзамена, ощущение, что его ответом недовольны и что он проваливается.
— Вы, наверно, не совсем поняли меня, — сказал Федор Андреевич. — Я никогда не служил в армии. В войну был мальчишкой, потом оказалось — порок сердца, не взяли... Мне кажется, человек, который хочет стать военным, сознательно обрекает себя на огромные ограничения. Как вы думаете?
— Да, пожалуй.
— А это ведет ко множеству житейских неудобств. Я не говорю уже о том, что человеческая личность оказывается скованной приказами и уставами, и хочешь не хочешь, а надо подчиняться. Так ведь?
— Насчет житейских неудобств тоже верно, — сказал Алексей. — А вот скованность личности... Дисциплина, по-моему, как раз формирует личность.
— Ну уж! — усмехнулся Федор Андреевич. — Вам, например, хочется побыть у нас до часу, а вы должны явиться в училище в двадцать четыре ноль-ноль. Стало быть, личность ущемлена в своих желаниях? И не развернуться...
Жильцов мучительно думал: спорить ему с Наташиным отцом или, аллах-то с ним, согласиться и кончить этот разговор? Спорить — неизвестно, как он воспримет спор. Согласиться же было трудно: Федор Андреевич был не прав.
— А вы знаете, как в некоторых семьях говорят? — спросил Жильцов. — «Пусть пойдет послужит в армии, хоть человеком станет».