реклама
Бургер менюБургер меню

Евгений Тростин – Чайковский. Истина русского гения (страница 31)

18

Из русских композиторов он поклонялся Глинке, любил «Русалку», в молодости увлекался «Юдифью». К тенденциям «кучки» относился отрицательно, хотя высоко ставил Балакирева и, особенно в молодости, принимал его советы, которые у Балакирева всегда выражались очень деспотично. «Кучка», в лице желчного и ядовитого Кюи, очень травила его, когда он начинал свою карьеру, что доставляло сенситивному (чувствительному) Чайковскому много горьких минут. Позднее, когда Чайковский стал известным и всеми любимым композитором, они стали искать сближения с ним, и незлобивый Чайковский сейчас же пошел им навстречу, готовый всегда признать чужой талант и радоваться ему. Когда впервые исполняли «Испанское каприччио» Римского-Корсакова, Чайковский пришел в такой восторг, что тут же побежал, купил лавровый венок и поднес его автору. А потом мучился сомнением: «Может быть, этого не следовало делать; может быть, я поступил бестактно; может быть, подумают, что я чего-то ищу, как вы думаете?» – спрашивал он смущенно, обычным жестом потирая себе лоб. Как он горячо шел [ко] всякому начинающему таланту и как он часто ошибался! Последним его увлечением был молодой московский композитор [Г. Э.] Конюс. Петру Ильичу так понравилась его сюита «Jeux d'enfants» («Детские игры» [ «Из детской жизни»] – фр.), что, как он говорил мне, он отчасти принял дирижирование симфоническими концертами Русского музыкального общества в Петербурге в сезон 1893/94 года, чтобы провести сочинения Конюса. Это было в год его смерти, и он успел продирижировать только одним концертом.

Хотя он, как все композиторы, любил дирижировать, но, в сущности, это было ему не по темпераменту. Из него никогда не выработалось бы не только первоклассного дирижера, как, например, волшебник Никиш, но даже просто очень твердого хозяина своего оркестра. Помню живо, как он разучивал с хором и оркестром к юбилею Рубинштейна его «Вавилонское столпотворение». Это действительно было столпотворение; приехавший из Москвы хор консерватористов плохо разучил свою партию, с петербургским, конечно, не спелся, оркестр не привык к чужому дирижеру. Петр Ильич, красный, несчастный, метался от одних к другим, вытирая лоб, стучал палочкой, увещевал, а результат не отвечал его усилиям. И на самом концерте оратория (правда, очень сложная и трудная вещь) прошла не очень гладко.

Когда Петр Ильич гостил у нас в деревне, где мой первый муж был управляющим, его день был строго распределен. Утром он всегда писал, каждый день садился за работу, приходило ли вдохновение или нет. «Иногда я напишу две-три строчки, да и те часто зачеркну на другой день, а все же я дисциплинирую свои мысли, приучаю их к порядку. Нет-нет и придет счастливая мелодия, удачная музыкальная фраза. Иногда пишется легко, само собой, иногда трудновато, но я не унываю, не бросаю работы, и в конце концов труд мой увенчивается успехом».

Он жил у нас в отдельном флигеле, ему туда носили утром кофе, и до раннего деревенского обеда он не показывался, и никто, даже брат, не нарушал его одиночества. После обеда во всякую погоду он отправлялся гулять по степному солнцепеку, потом купался и приходил, довольный и свежий, к пятичасовому чаю. И весь вечер он уже проводил с нами; мы музицировали, читали вслух, болтали, иногда винтили. Петр Ильич очень любил отдыхать за картами и, как ребенок, радовался, когда к нему приходила шлемовая игра. Из книг он больше всего любил мемуары, особенно из русской жизни; в путешествиях его неизменно сопровождали номера «Русской старины». До чего он близко принимал к сердцу то, что читал, показывает маленькая деталь: я увидела у него на столе совсем истерзанный экземпляр только что вышедшего «Pot-Bouille» («Накипь» – фр.) Золя. «А это я читал, – сознался он, – и так вознегодовал на цинизм автора, что отшвырнул книгу далеко (он читал в лесу). Ну а все-таки он талантлив, нельзя не взяться опять за нее и не дочитать».

Несмотря на все невзгоды, в последние годы жизни Чайковского он поздоровел и нервы его пришли в более устойчивое равновесие, он стал чаще выступать как дирижер, бывать в артистических кружках. Избегая городского шума и суеты, он последние годы нанимал дачу в окрестностях Москвы, около Клина. Конфузливость его тоже сгладилась. Между ним и публикой установилась твердая симпатия и тесная связь; его любили, понимали. Он перестал сомневаться в себе. 25 апреля – день его рождения – в последний год его жизни, будучи в Петербурге, он пригласил к обеду человек пятнадцать самых близких. Было уютно, оживленно, Петр Ильич был веселый, в духе; когда подали шампанское, я обратилась к нему: «Петр Ильич, у меня к вам просьба: напишите фортепианный квинтет – в pendant к вашему бессмертному трио. И посвятите мне», – прибавила я шутя. Он схватился за голову. «Что вы говорите? И что вы требуете от меня? Ведь это самая трудная вещь – писать камерные вещи с роялем (Раньше, до написания трио, он утверждал, что не понимает, как можно справиться с задачей написать вещь для рояля со струнными инструментами.). И знаете, – прибавил он, улыбаясь своей милой, несколько виноватой улыбкой, – мне пятьдесят три года, я седой, лысый, я имею вид старика, а между тем я чувствую в себе столько нетронутых сил, во мне столько музыкальных мыслей и образов, которые рвутся наружу, что, будь сорок восемь часов в сутках, я, кажется, не успел бы воплотить все, что реет в моем воображении. Да и почитать хочется, встречаться с близкими, переписка у меня обширная. Где мне найти время исполнить вашу просьбу?»

Это было в апреле, а ровно через шесть месяцев его не стало…

Чайковский согласился дирижировать несколькими концертами Русского музыкального общества в сезон 1893/94 года. Первый состоялся 16 октября. Исполняли его только что оконченную удивительную Шестую симфонию, недаром прозванную патетической. Там действительно веет призрак близкой смерти; он в ней как будто воплощает свою жизнь: трудное, мучительное начало ее в первой части, мирные годы в Москве (andante), блестящее, праздничное скерцо – кульминационный пункт его пути – почести, слава – и короткий, трагический финал – конец; смерть пересекает богатую творчеством жизнь, уничтожает все, что не успело вылиться в дивных звуках. Даже в первой части есть отголосок панихиды. Но эта скорбная музыка вылилась как будто бессознательно из глубины вечно мятущейся, тревожной, неудовлетворенной души автора. Сам он чувствовал себя сравнительно спокойно. Часть лета он прожил в деревне на Украине, там он кончал инструментовку Шестой симфонии. Здоровье его окрепло в последние годы, он пополнел, ничто не могло навести на мысль о близкой катастрофе. Холера в это лето хотя была в Петербурге, но не сильная, число жертв для большого города было ничтожно. При наступлении осени она почти прекратилась, но редкие, почти спорадические заболевания принимали очень тяжелую, острую форму и имели смертельный исход. И вот в число жертв слепого, неумолимого рока намечается лучший талант России, человек в полном расцвете сил творчества!

После концерта, где и его симфония была принята очень тепло, он, как и обыкновенно в Петербурге, вел очень беспокойный образ жизни. Как всегда, его рвали на части, приглашали со всех сторон. Он уже несколько дней чувствовал себя неважно, но приписывал это застарелому кишечному катару и не принимал никаких мер предосторожности. 20 октября ему пришла фатальная мысль принять горькой воды, и он усугубил это, выпив стакан сырой воды. После завтрака, за которым Петр Ильич уже ничего не ел, он ходил по комнате и рассказывал о своем плане переделать «Орлеанскую деву», потом оделся и пошел к Направнику. Но скоро ему стало так дурно, что он поспешно вернулся домой. Вскоре показались все признаки роковой болезни. Как водится на холостой квартире, все разбрелись, никого не было дома, кроме лакея, который стал применять все знакомые ему домашние средства. Больному делалось все хуже. Наконец, часов в семь Назар побежал к доктору Бертенсону, давнишнему знакомому Чайковского. Тот немедленно приехал и констатировал холеру в ее злейшей форме. Он послал за своим братом, профессором Бертенсоном, разыскали в театре Модеста Чайковского. Были приняты самые энергичные меры, и к утру пятницы болезнь была переломлена. «Доктор, вы вырвали меня из когтей смерти», – говорил больной. Но улучшение оказалось непродолжительным. Начался обычно сопровождающий холеру паралич почек, более грозный, чем первоначальное заболевание. И несмотря на героические усилия врачей и неусыпный уход близких, Петр Ильич скончался в воскресенье утром почти в бессознательном состоянии.

Как всегда при такой, почти внезапной, смерти, люди не могут в нее поверить, сочиняют разные небылицы и первым делом ищут виновных. И тут все громы петербургских салонов обрушились на Бертенсона. Дело в том, что при поражении почек показуются ванны. Чайковский был вообще очень суеверный, мать же его умерла от этой самой холеры, когда ее несли в ванну. Этот момент оставил неизгладимый след в душе Чайковского, и он иногда говорил: я умру в такой же обстановке. Бертенсон, близкий знакомый и хорошо знающий психику Чайковского, долго колебался прибегнуть к этому средству, боясь, что обстановка ванны, всегда тлевшее воспоминание так подействует на него, так понизит бодрые элементы организма для борьбы с недугом, что парализует благотворное действие ванны. Прав он был или нет, неспециалисту нельзя судить, да и вообще это гадательно. В воскресенье, когда Петр Ильич был уже почти без сознания, все-таки прибегли к ванне, но без результата.