18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Евгений Шварц – Предчувствие счастья (страница 7)

18

27 сентября 1953 г.

Широко расставив руки, и опираясь на кафедру, и низко наклоняясь, он почти касался ее своей черной, редкой, кустистой бородкой. Он как бы хвалил Брюсова, но все смеялись — очевидно, этот сутулый считался в кафе человеком острым. Я не понимал его намеков. Он все издевался над академизмом Брюсова, но еще что-то местное было в его словах, понятное только местным. Уж слишком они оживились. А Брюсов сидел за своим столиком неколебимо, как олимпиец, и поглядывал бесстрастно. Оловянность глаз его повергала меня в отчаяние. Еще раз увидел я, что Москва — не бог весть что. И чужда, так чужда, что я готов был в ножки ей поклониться, только бы приняла она меня. Но понимал, что это не помогло бы. Что мне эти рисуночки на стенах, дым, жестокость испитых морд, девицы, перепуганные до извращения. Ад. За столиками оживились. Взгляды устремились в угол. Пронесся как бы ветерок: «Есенин пришел!» — «Где?» — «Вон, с Мариенгофом за столиком». Я к этому времени оцепенел, впал от ужаса в безразличное состояние. Нет, не уйти мне из театра. Некуда. Со страхом, как бы сквозь сон, взглянул я в указанном направлении и увидел два цилиндра и два лица: одно — круглое и даже детское, другое — длинное и самоуверенное. Нет, из театра бежать некуда. Тоня куда более цельный и спокойный — и тот не остается тут, несмотря на московские знакомства. А меня Москва, как всегда, и подавно не примет. Пока жили мы в Москве и ждали отправки, с вагонами случилось следующее происшествие. На Сортировочной маневрировали просто: пускали вагоны под уклон, а стрелочник переводил их на требуемый путь. Паровозов не хватало. При такой системе толчки получались значительные. В день происшествия в вагоне ночевало человек пять.

28 сентября 1953 г.

Вагоны наши пустили под уклон, и толчок получился столь значительный, что декорации выехали из-под нар, на которых мы спали, на середину теплушки. Чудом устояли бидоны с постным маслом. Чемоданы полетели с верхних нар. Марию Федоровну ушибло — ей повредило ребра, и ей пришлось прекратить путешествие с нами. Она поехала от Москвы скорым. И наши теплушки от Москвы не обычно отправились, а были прицеплены к товарно-пассажирскому поезду с одним пассажирским вагоном, так называемым штабным, и с несколькими делегатскими — такими же, как наши, и обычными, в которые набивались остальные пассажиры. Тут уже не приходилось бегать и хлопотать к дежурному по станции, состав шел по расписанию. Садились мы на старом, столь памятном Николаевском вокзале. Огромный состав подали к пассажирской платформе. Приехали Тоня и Фрима со всем своим багажом. Тоненькую ее фигурку, согнувшуюся над чемоданами, запомнил я почему-то до сих пор. Она бегала и беспокоилась, а мы помогали погрузке, и шел дождь, и все спешили: через несколько минут состав должен был по расписанию отойти. И отошел, к нашему величайшему удовольствию, даже гордости, — вот как мы теперь едем. И всюду останавливались мы на станциях и стояли по расписанию, хоть и подолгу. И уж мы не пропустили ни одной станции, ни одного самого крошечного разъезда. На одной маленькой станции Фрима едва не отстала. На грязной осенней базарной площади купила она мешок картошки, и продавец понес его, торопясь, к поезду. И тут прозвонил второй звонок. Что делать? Тоне оставаться нельзя было. Он по решению нашего совета должен был представительствовать при переговорах с петроградцами.

29 сентября 1953 г.

Фрима и спутник ее бежали медленно, как во сне, а прозвонил уже третий звонок, и поезд тронулся. В самый, самый последний момент обрушил продавец в теплушку тяжелый мешок, а Фриму втянули мы за руки. Она виновато глядела на всех нас огромными своими черными мерцающими глазищами, а прежде всего на Тоню — доволен ли он, не сердится ли? Но он был ровен, как всегда, и принимал Фримины заботы без малейшего раздражения. Ведь для их хозяйства, в сущности для Тони, бегала Фрима на рынок. Одна она неделями не обедала бы. Больше происшествий за всю дорогу не случилось, и мы прибыли в Петроград. Мы прибыли в Петроград очень быстро, к исходу третьих суток. 5 октября 1921 года. Теплушки наши поставили на товарном дворе у покатых, мощенных булыжником платформ, построенных так, чтобы ломовики могли подъезжать к самым дверям вагонов. Впрочем, может быть, построены были они для погрузки артиллерии и грузовых машин. Утром пришли к нам Макс и Толя Литваки. Какие-то вещи их прибыли с нами. Удостоверившись в их целости, отправились они домой, а я от нечего делать — с ними. Мы свернули на Суворовский проспект. Маленький, тесный, не по-ростовски угрюмый, темнел рынок в самом его начале. И Ленинград казался мне темным, как после тифа, еще в лазаретном халате. Я шел по улице, где через восемь лет предстояло мне, переломив свою жизнь, начать ее заново, и ничего не предчувствовал.

30 сентября 1953 г.

До сих пор приезжал я в Ленинград — нет, в Петроград — ненадолго и ехал быстро: усну в Клину, а проснусь в Любани. А в октябре 21 года я успел разглядеть города, и леса, и поля, мимо которых прежде пролетал во сне. Мы ехали на север, переселялись в чужой край. Исчезли выбеленные глиняные хаты, города белые и кирпичные, все в садах. Тут дома пошли бревенчатые, темно-серые, почти черные. Деревянные улицы. И продавали на станциях картофельные лепешки, пироги из ржаной муки с морковью. Все казалось чужим, хоть и не враждебным, как в Москве, но безразличным. Этому бревенчатому северу не до нас, самому живется туго. И, шагая по Суворовскому, испытывал я не тоску, как несколько дней назад в Москве, а смутное разочарование. Мечты сбылись, Ростов — позади, мы в Петрограде, но, конечно, тут житься будет не так легко и просто, как чудилось. Петрограду, потемневшему и притихшему, самому туго. Навстречу нам то и дело попадались красноармейцы, связисты — тянули провода: ночью сгорела телефонная станция. Вот и Таврический сад. Вот знаменитый дом — «башня», как называли его символисты, — где жил Вячеслав Иванов. И в самом деле с угла похож его фасад на башню. Башня опустела так основательно, что не тревожит воображения. Литваки живут где-то возле или даже в том самом доме, я захожу зачем-то к ним, знакомлюсь с маленьким, не по сыновьям, седым, с цветом лица рыжего человека Литваком-старшим и возвращаюсь на товарный двор. Я узнаю, что играть мы будем на Владимирской, 12, а жить на углу Владимирской и Невского в номерах палкинской гостиницы, позади бывшего ресторана Палкина. Комнаты отличные, огромные, светлые, но холодные. К вечеру должны мы переехать.

1 октября 1953 г.

Все мы несколько побаивались одного: как вывезем мы наш багаж с вокзала? Вдруг примут нас за спекулянтов? Да, у нас есть соответствующие справки, но, хоть нэп и начался, милиционеры петроградские строги и придирчивы. Конечно, можно было бы и подождать и вывезти наши вещи с театральными, но это значило бы прожить в теплушке лишние два-три дня. Это казалось невыносимым. Приехали. Есть комнаты. Нет, надо выбираться с товарного двора. И вот к вечеру поднялась на нашу скошенную булыжную платформу тележка, и ее высоко нагрузили всем нашим багажом, и укрепили его веревками. И мы двинулись к выходу. Я несколько поотстал. Фрима самоотверженно шагала у покачивающегося груза нашего, а Тоня тут и не присутствовал — не мужское дело. Вот высочайшие сводчатые бетонные ворота в уровень зданию вправо от вокзала; они сохранились до наших дней. И, о счастье, милиционер и не взглядывает на нашего возницу с его грузом. Мы на свободе. И тревога за багаж исчезает мгновенно и кажется просто смешной. Основная, главная тревога стоит ничем не заслоненная передо мною: как жить будем. Незнакомый, не враждебный, но потемневший и обедневший Невский. Трамваи по нему не ходят. Крошечные робкие частные магазинчики с одинаковыми названиями «Продукты питания». Наша тележка покачивается впереди, худенькая, озабоченная Фрима шагает рядом. Вот и Владимирский проспект. Темно-шоколадный домина на углу. За широкими магазинными витринами первого этажа недоступные и непривлекательные ковры, китайские вазы, бронза, мебель красного дерева. Магазин Помгола — помощи голодающим Поволжья. Тележка въезжает в ворота с Владимирского. Приехали.

2 октября 1953 г.

По темной лестнице попадаем мы в просторную кухню с соответствующей плитой. Из нее в коридор. В одной комнате, большой и высокой, с прекрасной, почти помголовской мебелью, помещаются Тоня и Фрима, рядом — в такой же — мы. В следующей — Зина Болдырева, за нею, в самой большой — Николаев, Холодов, Тусузов. В угловой комнате рядом с Тониной стоит пишущая машинка, ночуют Боратынский и Решимов Юля, брат Яшки. Это друг первого ядра мастерской, поступивший в Москве в театр бывший Корша, где и прижился. Он хотел поступить в Ростове к нам, но это не вышло тоже. Он женился на Варе Черкесовой, нашей актрисе, которую я забыл назвать, говоря о труппе. Она в труппе была с любительских времен. Молоденькая, ладная армянка, смуглая до странности, почти как мулатка, внешностью обладала она благодарной, сценической. Губила ее дикция. Варя как бы скользила над словами, словно англичанка. Юля, молодой, светлый, начинал уже плешиветь и весь кипел от сценических обид и неудач, все задумывался свирепо. Женившись на Варе, он увез ее в Москву. Там дела у него все не ладились, и он, оставив жену в Москве, присоединился к нам и жил теперь в угловой комнате, надеясь попасть в труппу. Горелик не отвечал ему ни да ни нет, и он жил в угловой комнате и ершился, и фыркал, и умолкал осуждающе, по уши закутавшись в кашне, усевшись в уголке, уставившись в одну точку. Заполнились, как я теперь вижу, не все комнаты, а только угловая, Тонина и моя. Труппа съезжалась понемногу. Большая часть задержалась в Москве. Горелик жил отдельно.