Евгений Шварц – Предчувствие счастья (страница 61)
5 июня 1954 г.
Я слушал, и ужасался, и поражался. Бунт семилетних девочек, да еще закончившийся победой! И ход, который они придумали: «Перестань обижать больную, а то...» — и так далее. И дома Наташа удивила. Она стелила кровать самостоятельно, укладывала вещи на стуле так, как научили их в здравнице. И пела множество песен, из которых больше всех нравилась мне «Идет кисынька из кухни — ее глазыньки опухли». Но все она покашливала. И температура держалась. И услышали у нее глубокий бронхит, и Гржибовский, доктор, что вел ее почти с самого рождения, вдруг определил у нее то, чего я боялся больше всего на свете, — порок сердца, появившийся вследствие ангины, перенесенной, когда была она в здравнице. А тут Кате сделали операцию, и я все боялся за нее. Мало сказать — боялся. Так из ясной и полной предчувствий счастья и счастья сухумской жизни я вдруг погрузился в холод и тьму. Все было плохо: не удались картины, снятые по моим сценариям, и были резко обруганы, и эта добавка не произвела на меня никакого впечатления — вот как было мне плохо. С Наташиной болезнью стало полегче. Кардиограмма не показала порока сердца. Мы поехали с Наташей в институт, где профессор, посмотрев на результаты снимка, сказал: «Нет у нее никакого порока сердца. Так и будут до восемнадцати лет то находить у нее шум этот, то нет». Поправилась Катя. И тут и разыгрались те беды, о которых не стану рассказывать. Ждать их я не мог. И примириться с ними по-настоящему не могу. А кончились они — пришли другие. В самый разгар этих бед зимой жили мы месяц в Александровке — и, как другой мир, вспоминалось прошлое лето, опрятная улочка. И довольно об этом. Когда мы вернулись с Наташей из института, где ей делали кардиограмму, она немедленно, с помощью тряпочек и веревочек, сделала кардиограмму своей кукле. Ей в те дни немедленно надо было найти выражение для пережитого. Она все рисовала или играла. Дружба наша становилась все тесней. Часто по телефону у меня, даже в самые трудные дни, не хватало духу сказать: «Я, Наташа, сегодня занят». С бессознательной патетичностью звала она: «Папа, приди!» — и я приходил. И вот дожили мы до лета 1937 года, и мы сняли дачу в Разливе.
6 июня 1954 г.
Дачи, стоящие на песке, садики, как бы в игре воткнутые все в тот же желтый песок, озерная гладь без течения и без волн, плоские берега — все было и знакомо, и ново — я был теперь дачником тут, а не приезжим. Сняли мы дачу большую. Хозяин, дорожный мастер, был тих и задумчив в трезвом виде и невыносимым пьяным. Впрочем, нас он не обижал. Более того, я его ходил уговаривать и успокаивать, и он слушался иной раз. Была у него тихая дочка лет семнадцати. Она рассказала Кате, что влюбилась в одного тюзовского актера, а тот в нее. Но актер однажды признался, что ему тридцать два года, и всю любовь ее как рукой сдуло. Единственное, что позволял себе хозяин в пьяном виде против нас, — это речи над окурками Катиных папирос, окрашенных на месте прикуса губной помадой. Он вздыхал, и качал головой, и негодовал — красить губы грех, безнравственность. У нас гостила Лида Фельдман. По утрам я делал гимнастику, а Лида повторяла все мои упражнения, желая похудеть. А две соседские маленькие девочки, мои приятельницы, каждое утро прибегавшие в гости, кричали под окном: «Вы уже кончили ломаться?» На этой даче в последний раз увидел я Николая Макаровича. Выйдя из кино, встретили мы его, и я уговорил поехать к нам на машине. Был он озабочен, но и скрытен, как всю жизнь. Все хотел что-то рассказать, да так и не рассказал. Увидел мальчика на дачном балконе и сказал с грустью: «Смотри, читает книжку и смеется!» Утром ходили мы с ним пешком в Сестрорецк, искали подсолнечное масло. Помидоры у нас были, а масло — нет. И нашли. И вечером проводил я его на вокзал, и все. Он исчез из моей жизни, мой страшный друг и враг. Папа вдруг появился однажды, бледный, утомленный. Непривычно медленно шел он по песку к нашей калитке, и я обрадовался, и он заметил это и остался доволен. С тех пор он стал приезжать к нам каждое воскресенье, обедал, отдыхал в гамаке, потом шли мы к Наташе — они сняли дачу на границе Разлива и Тарховки, потом провожал я его к поезду. Тесно, полно — воскресенье. Но вот бледный, седой, но все еще статный папа появляется у окна вагона, кричит, весело смеясь: «Сел!» Памятное лето!
7 июня 1954 г.
Памятное лето. Я писал сценарий «Айболита» для Союздетфильма. Приезжал режиссер, со всеми видовыми свойствами кинорежиссера — подчеркнуто бодрый, подчеркнуто расторопный. Вышли мы к поезду. Он увидел обратную машину, чей-то «газик», подбежал, в два слова договорился с шофером и подмигнул, чтобы я обратил внимание, какой он молодец. Высокий, с небольшой головой, вечно веселый, не имел он никаких взглядов в своем искусстве, никаких пристрастий, кроме видовых (Немоляев — вспомнил я его фамилию). Но с некоторым душевным облегчением встречал я тем не менее каждый его приезд, уж очень он дышал несокрушимой, деловой, киношной простотой. Загорелый, не по возрасту, а по легкомыслию лысеющий, он всем своим существом утверждал, что жизнь продолжается, а это было крайне необходимое напоминание в то лето. Еще писал я, точнее, переделывал для кукольного театра «Красную Шапочку». Чернил я в Сестрорецке не нашел, а купил какие-то синие таблетки, их заменяющие. С тех пор избегаю самодельных чернил. Памятное лето! Однажды налетел шторм, ураган, небывалый в наших местах. На беду приключилась эта беда в воскресенье (одну «беду», не будь условия, заключенного с самим собой, я бы вычеркнул). На озере по всему его ровному простору белели паруса яхт. И вдруг небо потемнело. Хлынул дождь. На крыльце дачи увидел я незнакомое черное, маленькое существо — это была Васютка, наша дымчатая кошка, мгновенно промокшая под дождем. Что происходило на озере, мы не видели — скрылись от ливня домой. Любовались только силой ливня, силой грозы и урагана. Очень скоро, не больше, чем через полчаса, все затихло. С озера бежали промокшие до нитки люди. И тут услышали мы, ни за что не желая этому поверить, противясь всей душой, что много яхт погибло, утонуло множество народу. (На другой день это подтвердилось.) Я с тревогой увидел вечно ровное озеро потемневшим, волны ходили по пляжу, где мы утром лежали на солнце. А на другой день совсем уже не верилось, что столько бед стряслось за несколько минут. Сегодня совсем не пишется мне. Все порчу.
8 июня 1954 г.
На другой день все было тихо, еще меньше верилось, что вчера приключилось столько внезапных бед, но где-то в самой глубине души знали мы безнадежно и трезво: страшное лето, ужасное лето. Денежные дела мои шли много лучше, чем когда-нибудь. Шли авторские за несчастные мои киносценарии[92]. Тратили мы все, что зарабатывали, но это было много. Рыбаки носили нам с озера рыбу. Принесли нам однажды судака, подобного которому не видели мы до сих пор. Больше восьми кило. Он тушей лежал на террасе. Кошки наши к нему осторожно подбирались, и вдруг он, словно акула, ударил хвостом, забился, и кошки в страхе бежали. Приезжали Германы, и мы ходили к ним в Александровку. За новую семью Юра держался крепко, заставил даже Таню бросить ВИЭМ, чтобы всегда была она тут, возле. Дела у него запутались, квартиру он потерял, разведясь, авансов набрал уйму, но жил, как всегда, азартно, и сильно, и счастливо, не глядя под ноги. Сложилось так, что мы являлись друзьями Германа ущербного. Едва расцветали его дела, искал он друзей более легких и соответствующих. Даже в это трудное лето, когда продал он машину и наступило, хоть обманчивое, ощущение расцвета и процветания, пропал он с глаз долой, так что мы даже испугались и пошли узнать, не заболел ли он. Но все оказалось благополучно — просто они уехали на дачу к киношникам, у которых был выстроен целый дачный городок в Лисьем Носу. Строился он по эскизам какого-то фабричного художника. Из материалов особенно ощущалась фанера. В архитектурном решении поражали странные полукруглые козырьки над фасадом. А больше всего походили эти дачи на огромные пивные ларьки, что, впрочем, утверждали и сами киношники. Вот в этот поселок и отправился наш Юра, когда дела его поправились. Памятны мне вечера в то лето. Ложились мы спать поздно. Очень поздно. И перед сном выходил я и бродил, бродил в тревоге по песчаной нашей улице. На душе было тревожно. Несмотря на поздний час, машины пробирались по песку, по улицам от вокзала. Утром не верилось, не все время верилось в дурное. Позавтракав, шли мы к озеру.
9 июня 1954 г.
Мимо игрушечных, прямо в песок воткнутых садиков за невысокими заборами, мимо дач, с балкончиками под крутыми крышами, где жильцы верхних, дешевых комнат и возились у крошечных столиков и загорали, выходили мы к озеру. Дети в Разливе бегали по песку босиком. И меня мучили осколки стекла, все больше бутылочного, то сверкающие, то зеленевшие на солнце. И я, как и в прежние свои приезды, в течение всех этих лет собирал их, укладывал под самыми заборами. Это было проявление все того же неизменного беспокойства за Наташу. Что бы я ни переживал в те годы, Наташа занимала свое место, и удивляла, и утешала, и беспокоила, и все это до самой глубины. Исполнилось Наташе в этом году восемь лет — по тогдашним правилам осенью можно было вести ее в первый класс. Сняли они в том году верхний этаж просторной дачи. Во дворе — пять-шесть сосен, к стволам которых отдыхающие приспособили гамаки и качели. Наискось, в глубине, в лесу, несколько более частом, стояла дача необычной постройки с длинным балконом во всю длину первого этажа, с перилами из положенных вдоль цельных и толстых бревен. Рассказывали, что это дача художника Бродского, построенная по его проекту. Вообще в больших дачах на границе Разлива и Тарховки народ жил все больше зажиточный, знающий себе цену. Низ той дачи, где жила Наташа, занимал заведующий каким-то универмагом, и Наташа все восхищалась куклой, что привез он дочери в подарок. Это была огромная целлулоидная кукла, с глазами не только закрывающимися, но еще и вращающимися. На меня это произвело впечатление жутковатое, а Наташе нравилось ужасно. До самой войны мы пытались купить такую куклу, но все опаздывали. В свои восемь лет была Наташа девочкой стройной, ладной, все по-прежнему огромноглазой, по-прежнему все думающей, воображающей, соображающей. Особенно важные разговоры завязывались у нас вечерами, когда укладывалась Наташа спать и просила: «Ну еще немного, ну полминуточки, ну пять минуточек посиди со мной». И я соглашался и все удивлялся: когда же это Наташа успела вырасти?