18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Евгений Шварц – Предчувствие счастья (страница 45)

18

24 ноября 1956 г.

Он, стол этот черный, сопровождал нас всю жизнь, уцелел в блокаду и до сих пор стоит у нас на даче в Комарове. Меня почему-то из-за странной улыбки Кацманов преследовала мысль, что со столом у этого семейства связана какая-то история. И, казалось мне, невеселая. Отсюда их фамильная недобрая и странная улыбка. Перебирая все возможности, я предположил, что на этом столе стоял гроб с телом их матери некогда. Впрочем, кто их знает. Но почему они улыбались? Итак, мы были бедны. Соседи достались нам трудные. Друзья еще труднее. Каждый месяц в течение нескольких дней лежала Катюша под морфием. Дважды ожидала она ребенка, и оба раза кончилось дело страшно. Неудачной оказалась и операция, которую сделала ей Теребинская 7 июня 30 года. Больница, болезни, нищета, вечная неуверенность в завтрашнем дне, а вспоминается мне то время как необыкновенно счастливое, будто освещенное изнутри. Радость переплавляла все. Еще недавно удивлялась Катя, как я был весел. Почему? Потому что жизнь повернулась. Потому что близость с Катюшей доходила до необъяснимой силы. Однажды она угадала мысль мою, едва оформившуюся, сложную и назвала ее. Мы оба молчали, и вдруг она сказала, о чем я думаю. Я развивался медленно, с трудом выбирался из темноты. Не верил себе. Мало работал. Легко терял веру в себя — и за всем за этим до опьянения ясно верил, что вот-вот все обернется и расцветет так же, как вдруг обернулась и расцвела моя домашняя жизнь. Я говорю о работе. Любые мечты упирались или приводили к одному: я начинаю работать. На углу Девятой линии [Ошибка Е. Ш. — Девятой Советской — Ред.] помещалась кондитерская, где в начале нашей жизни покупали мы десять слоеных пирожков за рубль, — это был наш обед. Впрочем, то, что пытаюсь рассказать — не поддается, едва я слишком близко подхожу к нам. Это не рассказывается. Вот почему я так подробно говорил о Кацманах — чтобы отложить разговор о себе. Есть предел, за которым прямой рассказ невозможен. Ощущение кощунства.

25 ноября 1956 г.

С трудом получили мы две комнаты на Литейном проспекте — тогда переезжали писатели в дом на Троицкой улице, и освобождающуюся площадь отдавали тоже членам Союза. Впрочем, Союз в настоящем виде еще не существовал. Был старый Союз писателей на Фонтанке, был РАПП, было нечто Междуведомственное, носящее имя ФОСП, объединяющее все литературные организации. Это последнее существо пребывало в Доме печати, тоже на Фонтанке, но у Симеоновского моста, и вход был с Караванной. Я уже как-то говорил о том, что репутация наша в те дни менялась с необыкновенной быстротой, и каким писателем числишься ты на сегодняшний день, узнать можно было только в день распределения карточек на добавочный паек. Когда распределялась освободившаяся жилплощадь, репутация у меня оказалась приличной, и я получил две комнаты — на меня и родителей моих, которые собирались переехать в Ленинград. Тут соседи нам достались еще более любопытные. Самую большую комнату занимал художник Калужнин. Лицо беспокойное, с выражением окаменевшей обиды. Квартира некогда принадлежала его сестре, и художнику все чудилось, будто сохранил он какие-то права на нее. У него были свои планы на освободившиеся комнаты, и он все звал меня объясняться к себе, невесть что доказывая и обвиняя во всем Фромана, комнаты которого мне достались. Винил он заодно и меня, потому что я незадолго до переезда имел слабость пойти на комбинацию, более удобную художнику: вместо двух комнат в четвертом этаже согласился было взять одну в пятом. Через полчаса я опомнился и отвел это предложение. Но Калужнин не мог этого забыть. С окаменевшим выражением обиды, чудак от темени до пят, зазывал он меня в свою комнату. Вид у нее был такой, будто жильцы оставили ее лет пять назад. Пыль, копоть, грудой сваленные холсты. Керосинка. Остатки еды. На мольберте картина, тоже будто написанная пылью и посиневшая от холода. О слабость, окаянная слабость моя! Я чувствовал себя виноватым и пытался оправдываться. В чем? Зазвав меня в свою комнату, Калужнин обвинял.

26 ноября 1956 г.

Начинал он издалека — с того, как сестра еще до революции приобрела и любовно, заботливо обмеблировала квартиру. Потом бранил он Фромана, которого из ненависти именовал Фракманом. Тот пробрался в квартиру хитростью, а теперь, пользуясь своим влиянием, передал квартиру нам, тогда как живущий в пятом этаже сценарист, хоть и молодой, но талантливый, имеет куда больше прав на эти комнаты, ибо связан с Калужниным работой. А квартира все-таки принадлежит его сестре, которая вот-вот восстановится в правах советской гражданки и вернется в СССР. А если не вернется, то тем более он, Калужнин, имеет право на площадь. Он, а не Фракман и не Союз писателей. Далее нападал Калужнин на председателя правления жакта. «Я ему помог, дал показание, что его теперешней жене шестнадцать лет, иначе их не хотели зарегистрировать, а ей еще не было шестнадцать, а когда мне надо было помочь, он мне не помог», — и так далее, все без знаков препинания. Кончались жалобы тем, что он теперь не имеет возможности жениться, так как со сценаристом (забыл фамилию) он как-нибудь урегулировал бы вопрос о площади, а тут... Чего он хотел от меня, он и сам как следует не знал. Не мог же он надеяться, что я возьму да и выеду? Просто отводил душу. Тем более что молодого сценариста вскоре арестовали по обвинению в педерастии и выслали, так что эта часть жалоб механически сократилась. Любопытно, что этот невзрачный, брюзгливый, с пылью в мыслях человечек имел большой успех у женщин. Куда только не заводит их страх одиночества. Одна даже поселилась у него — молоденькая, миловидная. На лице вечная гримаса не то испуга, не то отчаяния. Впрочем, прожила она в пыльном логове недели две — три и исчезла. Мучил меня Калужнин своими разговорами в течение всех двух лет, пока мы там жили. Но вот однажды неожиданно для себя я потерял терпение и крикнул: «Вы мне надоели!» и высказал все, что я о нем думаю. Произошло это событие не у него в комнате, а возле ванны, где застал меня Калужнин на этот раз.

27 ноября 1956 г.

Враг мой сразу потерял дар слова и двинулся, бормоча нечто непонятное, к своим дверям. Я же шел за ним, повторяя с наслаждением, с таким чувством, будто вырвался на свободу: «Вы мне надоели! Понимаете? Вы мне надоели!» На этом сражение и кончилось. Минут через пятнадцать ощущение наслаждения и свободы исчезло, появилось новое, похожее на похмелье. Стычка дурацкая, постыдная. Меня словно судорогой сводило, когда вспоминал я подробности. Но как это ни странно, Калужнин словно очнулся от двухлетнего кошмара после этого. И когда я сообщил ему в 34-м году, что мы получили квартиру и переезжаем, он пришел в смятение и спросил: «Надеюсь, что причиной этому не инцидент, который произошел между нами?» И не обижал родителей моих, которые остались в одной из комнат. И при встречах всегда заговаривал со мной, как с хорошим другом. С годами он словно бы помолодел, как будто его веничком обмели и лаком протерли. Кажется, наладились его материальные дела каким-то образом. Когда случается попасть мне в Союз художников, то узнаю среди присутствующих достаточное количество окаменевших от обиды чудаков типа Калужнина. Многие из них еще и больны: у одного шея в потемневшей от времени повязке, у другого щека, третий хромает. И каждый лечится из недоверия к миру по своей системе: кто травами, кто отвратительно пахнущими вытяжками некоего доктора, изготовленными из падали, кто корой, кто женьшенем. И у каждого своя система этическая и эстетическая. А общее ощущение от этих горемык — словно только что они с паперти или собрались туда. Вторая жиличка нашей квартиры на Литейном была совсем уж безумной. Быстрая в движениях, как птичка, волосы крашены в черный цвет, брови наведены прямо по лбу, без всякой попытки правдоподобия. Являлась она со службы своей полная ярости и по коридору бежала, шепча в достаточной степени разборчиво: «Черт знает что такое, черт знает что такое!» Ныряла в комнату и запиралась там. Достаточно было позвонить кому-нибудь или заговорить тебе с кем-нибудь в коридоре, как приникала она ухом к матовому стеклу двери, ведшей в ее убежище.

28 ноября 1956 г.

Но она не догадывалась, что тень головы ее движется по матовому стеклу и мы в коридоре ясно видим, как выбирает она суетливо место, где слышимость наиболее отчетлива. Калужнин находился с ней во вражде до того застарелой, что острых перепадов не наблюдалось почти. Безумная жиличка воевала с Фроманами до их отъезда. Особенно ненавидела она мать Фромана, Иду Моисеевну — старшую. Внезапно распахнув дверь в ее комнату, кричала она: «Вы некрасивая» — и исчезала. Минут через десять, набравшись ненависти, провозглашала она: «Вы уродка!» — и снова захлопывала с грохотом дверь в комнату противника. Но и этого ей было недостаточно. «Вас надо топором порубить» — раздавалось через пять минут. Нам каким-то чудом удалось сохранить с беднягой отношения вполне пристойные до самого конца нашего пребывания в квартире. Кроме ненависти ко всему миру («черт знает что такое, черт знает что такое»), у безумной жилички развилась скупость такой же безудержной силы. От кухни — все такой же ленинградской, полуобморочной кухни с парализованной плитой — был отделен чуланчик, принадлежавший безумной жиличке. Она милостиво отвела в нем уголок и для нас. Чем только не была завалена ее территория чуланчика! Обрезки кожи, добытые в какой-то артели. По ее словам, они могли при случае отлично заменять дрова. Она отапливалась этими обрезками однажды и берегла их про черный день. Здесь же были уложены коробочки, тряпочки, лоскутки, сломанные каблуки, видимо, подобранные на улице. Иногда из кухни исчезала половая тряпка или веник. Их было легко и просто найти, порывшись в сокровищнице безумной жилички. И она никогда не протестовала, обнаружив, что похищенная ею хозяйственная принадлежность водворена на место. Разве только похитит ее вновь. Кроме ненависти ко всему миру и скупости бушевала в нашей соседке неутолимая жажда мужской любви. Вот почему она красила волосы, делала брови.