Евгений Шварц – Предчувствие счастья (страница 40)
26 июня 1953 г.
Старые знакомые камни, в человеческий рост, откуда ловили мы бычков, стояли уже по самую макушку в новой, едва затвердевшей земле. От бывшей набережной к землечерпалкам проложили мостки. Черно-серый новый берег тянулся уже метров на сорок. У грязевого потока, бьющего из трубы, копошились местные жители: с илом часто выбрасывало и рыб. Мы с трудом нашли место, где можно было искупаться, — на территории старого порта. Именно тут в детстве в похожих на бурьян водорослях ловили мы рачков для наживки. Билеты заказали мы носильщику. Вечером пришли на вокзал. Не доходя до скверика перед ним, увидел я вдруг знакомую, по-новому освещенную фигуру. Осветил ее опыт, накопленный мной с тех пор, как мы расстались. Единственный из учителей моих, которого я ненавидел, учитель рисования Юлиан Казимирович Вышемирский двигался навстречу мне, пополневший, отяжелевший, но еще в полной силе. Польскую надменность угадал я в хохолке над узким высоким лбом, в привычке держать голову. Увидев его, я обрадовался. Даже этот майкопец, оказывается, был мне дорог. Я подошел и спросил, узнает ли он меня. Еще более надменно вздернул он голову и ответил отрицательно. Я назвался, и он сменил гнев на милость и поговорил со мною благосклонно. И я простился с ним, довольный встречей. Все было славно, но вдруг у кассы разыгралась трагедия. Носильщик наш стоял в очереди вторым. Но перед самым открытием кассы появился разбитной старичок, курортный агент, и забрал все билеты. И мы не уехали. В тоске вышел я к скорому поезду. Знакомые ленинградцы, едущие из Сочи, казались мне такими удачниками, что я смутно надеялся — не поделятся ли с нами своим счастьем, не устроят ли и нас в скорый. Но ничего не вышло. Оставшиеся человек двадцать, в основном студенты, сложили вещи вместе и решили спать по очереди, установив дежурство. Билетная тревога овладела мной.
27 июня 1953 г.
Ночь тянулась долго. Я поспал немного на чемоданах. Утром решил, что надо мне посетить тот дом, где начал я писать. И я пошел по Туапсе, протравленному кислотой, обесцвеченному. К моему удивлению, дом в плюще и зелени, где жил начальник англо-индусского телеграфа, остался тем же. И чугунные, покрытые черной краской столбы все тянулись через Туапсе, уходили к морю. Вот и дом, где мы жили в 1909 году. Он не изменился, но зелень в саду и кусты напротив вылезли. И я пожелал, чтобы наконец стал работать и жизнь моя изменилась бы к лучшему. Пожелал, закрыв глаза, как бы помолился. Потом вернулся на вокзал. Тут уж был составлен список на очередь к кассе. Гофман и Степанов ходили к какому-то начальству, просили, чтобы курортный агент не мешал нам с билетами. Ответ дали неопределенный. Разбитной старичок вертелся возле нашей очереди. С ним пытались вступить в переговоры, но агент отвечал уклончиво. Начальник строительства, изменившего так разительно лицо Туапсе, был знаком с матерью Софьи Аньоловны. Мы решили сделать ему визит: а вдруг он поможет с билетами? Он принял нас с холодноватой вежливостью. Рассказал, какой огромный порт строится в Туапсе, но о билетах промолчал, не понял намеков. Мы вернулись на вокзал, искупавшись в старом порту. Скоро из зала всех выгнали: бабы мыли кафельный пол. В зале остался один буфетчик-армянин. Сидя на стойке по-турецки, он заигрывал с уборщицами. Я ушел в город с одним из студентов, и в ресторанчике он рассказал мне историю своей любви с чисто дорожной откровенностью. И мы (в который уже раз сегодня!) вернулись на вокзал. Агент вертелся возле очереди. С ним завели разговор, и я на какую-то дерзость его неожиданно для себя на него накричал так отчаянно, что даже этот видавший виды старичок стал отступать боком-боком и исчез в служебных помещениях. А я вышел в привокзальный садик.
28 июня 1953 г.
Армянин резал кур для вокзального ресторана. Делал он это ужасающе: рубил головы на верхнем деревянном переплете их клетки. Кровь лилась на живых еще кур. Они ужасно кудахтали и каркали. Войдя в азарт, армянин очередную жертву поддевал в клетке ножом и выволакивал через дверцу. Я побрел в город. И налево в облаке пыли шевелился базар. Оттуда раздался выстрел и женский вопль: «Убили!» Когда я вернулся (в который раз!) на вокзал, отходил какой-то поезд. Кажется, ростовский с вагонами на Киев. Едва успел он отойти и доползти до стрелки и был еще ясно виден в вечерней полумгле, как раздались пронзительные свистки, крики, пальба. Мне понравился дежурный ОГПУ. Он бросился к месту происшествия по платформе, отстегивая на бегу кобуру пистолета. Работать. Выяснилось, что воры принялись бросать чемоданы из окон киевского вагона. Пассажиры повернули стоп-кран. Задержали воров или нет — никто не знал, рассказывали по-разному. «Ну и денек!» — подумал я. Уже незадолго до открытия кассы, когда томился я на платформе, заговорил со мной оборванец. Вдохновенно поведал он, что был фининспектором и женился. И жил для счастья жены. Спрашивал: «Милая, какие у тебя капризы?» Но, вернувшись из командировки, застал ее с ближайшим другом. «Что вы сделали бы на моем месте? Нежели простили бы? А я ее...» — и оборванец сделал широкое движение правой рукой. «Ножом! Как мешок с картошкой». И, зарыдав, добавил: «Поправилась! А меня засадили». В заключение, глядя на меня вдохновенно, он возопил: «А вы тоже много пострадаете от женщин!» «Вот славно бы» — подумал я. К открытию кассы разбитной старикашка вынырнул перед окошечком, но все билеты забрать ему не дали. И мы сели в поезд, но я не мог уснуть до самой Белореченской.
29 июня 1953 г.
Мы ехали, то отступая, то пересекая шоссе, по которому шли мы некогда с Юркой Соколовым. Я смотрел в окно и смутно угадывал иной раз в черноте ночных деревьев белую неширокую дорогу. Напряжение, радостное и безумное, начинало ослабевать, море отошло, я ехал к северу, к будням, к свирепым друзьям, к своему трудному дому. Поднимаясь в Новом Афоне по крутой дороге, увидел я однажды на полпути старого редактора Госиздата. Он сидел с женой на скамеечке. Отдыхал. Увидев, как легко беру я подъем, он сказал: «Вот она, молодость». И я смутился. Если бы он знал, что в октябре мне исполнится тридцать два года, то не говорил бы так. Я не молод, а моложав. И сейчас, в поезде, вспоминая эту встречу, я почувствовал холодок ужаса. Тридцать один год! Жизнь определилась. Больше ждать нечего — будни. «Вы много пострадаете от женщин!» — сказал вчера вдохновенный оборванец. Куда там. Все определено. И только поспав час-другой и выглянув в окно перед Армавиром, я стал думать, что жизнь, может быть, и не кончилась еще. Вот и все, что я помню о лете 1928 года. Несколько дней назад я увидел в поезде девушку. Лицо закрывала кепка стоящего перед ней. Форма головы и лоб были прекрасны. Но вот кепка отодвинулась, и мгновенно ощущение прекрасного оборвалось. Вялый рот, отсутствие подбородка, форма головы и лоб — не спасали. И я понял впервые в жизни элементарнейшую истину о важности целого... О чем рассказывать дальше? Лето 29-го года — никогда не напишу. Жизнь моя тут взвилась и выбилась прочь из колеи. Но я не осмелюсь, не найду слов для этого страшного и страстного времени. Какая-то сила действовала во мне, до сих пор бездейственном человеке. Попробую рассказывать о людях. О каких? Шостакович? Трудно, однако следовало бы. Попробую.
30 июня 1953 г.
О Шостаковиче услышал я впервые, вероятно, в середине двадцатых годов. И когда я увидел его независимую мальчишескую фигурку с независимой копной волос, дерганую, нервную, но внушающую уважение, я удивился, как наружность соответствовала рассказам о нем. Встретились мы в доме, ныне умершем, стертом с лица земли временем. С детства приученный к общему вниманию, Шостакович не придавал ему значения. Смеялся, когда было смешно, слушал, когда было интересно, говорил, когда было что сказать. В его тогдашней среде тон был принят иронический, и говорил он поэтому насмешливо, строя фразы преувеличенно литературно правильно, остро поглядывая через большие на худеньком лице круглые очки. Играл он тогда на рояле охотно и просто, показывая, что сочинил. Тогда рассказывали, что и пианист он первоклассный и только по какой-то случайности не занял первого места на Шопеновском конкурсе в Варшаве. После знакомства встречались мы редко. Но с первой встречи я понял, что обладает он прежде всего одним прелестным даром — впечатлительностью высокой силы. Это, как бы сложно ни шла его жизнь, делало его простым. О нем рассказывали, что, играя в карты и проигрывая, он убегал поплакать. Одни знакомые его получили из-за границы пластинку, тогда еще никому не известную: «О, эти черные глаза». Услышав великолепный баритон, вступивший после долгого вступления, Дмитрий Дмитриевич расплакался и убежал в соседнюю комнату. Но разговаривал он так, что казался неуязвимым. Андроников очень похоже изображал, как, резко артикулируя и отчетливо выговаривая, произносит он: «Прекрасная песня, прекрасная песня: «Под сенью цилиндра спускался с го-ор известный всем Рабиндра-анат Таго-ор!» Прекрасная песня, прекрасная песня, побольше бы таких песен». В Ленинграде его очень любили.