18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Евгений Шварц – Предчувствие счастья (страница 14)

18

14 июня 1952 г.

Когда Театральная мастерская распалась, я брался за все. Грузил в порту со студенческими артелями уголь, работал с ними же в депо на Варшавской железной дороге, играл в Загородном театре и пел в хоре тети Моти[33]. Первый куплет был такой:

С семейством тетя Мотя Приехала сюда, Певцов всех озаботя, Своим фасоном, да.

Кроме того, я выступал конферансье. Один раз по просьбе Иеронима Ясинского[34] в ресторане бывший «Доминик», который ему поручили превратить в литературный. Затея эта не состоялась, но я выступал перед столиками однажды. В этот вечер там были Тынянов, Эйхенбаум, еще кто-то, не помню, — они занимали два больших стола, составив их вместе. Поэтому я имел успех — они относились ко мне с доверием. Я был наивный конферансье. Я, по своей идиотской беспечности, и не думал, что люди как-то готовятся к выступлению. Я выходил да импровизировал, почему и провалился с шумом на одном из вечеров-кабаре, в Театре новой драмы. (Там устраивались эти вечера, чтобы собрать хоть немного денег на зарплату актерам.) Однажды меня позвали на какой-то банкет во вновь открываемом нэповском предприятии. Я должен был «внести оживление» за сколько-то миллионов. Веселить. Что я сделал весьма охотно. Я уже тогда умел не смотреть в глаза фактам. Но все это вместе и страшно напряженная семейная жизнь тех дней привело к полному душевному опустошению. [...] И вот в Донбассе, в Брянцевке, под Бахмутом, когда мне было уже 26 лет, — душа моя стала распрямляться и оживать. Я вернулся к тому состоянию, которое способствовало росту, к полной свободе. Да еще на юге. Да еще летом.

15 июня 1952 г.

Мама, как я говорил, еще не приехала. День проходил так: папа рано утром уходил в больницу, а мы пробовали писать. У Слонимского были тогда уже свои навыки в работе, и он знал, чего хочет. Так что к нему слово «пробовали» не подходило. Мы в первые же дни наслышались о гражданской войне, о Махно, о местных зеленых, которые долго скрывались в соляных рудниках и были обнаружены, когда у рабочих стали пропадать приносимые из дома завтраки. Слонимский стал писать рассказ — забыл его название, в котором сочетались элементы отдельных этих историй и при этом преломлялись так, что делались совсем непохожи на себя. Ничему не соответствовали в действительности. В первых своих рассказах — «Варшава» и «Дикий» — он своей полубезумной манерой что-то рассказал, но к данному времени он искал путь к полной простоте и терял свои изобразительные средства. Притворялся нормальным. Он начинал, потом переиначивал и перекраивал, ходил по нашим двум комнатам длинными своими ногами и смотрел огромными черными своими глазищами, ничего перед собой не видя. Едва мы приехали, как ему стало казаться, что там, в Москве и Ленинграде, его обижают, пользуясь его отсутствием, или в лучшем случае — забыли. Смеясь беспомощно, он сам себя ругал за неврастению, но тем не менее часто ходил на почту, которая помещалась на станции, но не Соль, а на противоположной стороне, на другой ветке. Там помещалось наше почтовое отделение, оттуда мы ездили в город. Но приходило письмо или денежный перевод, и Мишка успокаивался. Рассказ он написал довольно скоро.

16 июня 1952 г.

Он работал. А я притворялся, что работаю. В полной невинности и беспечности своей, ожидая, что вот что-то пойдет само собой, я начал писать сказку для детей в прозе. После первой же страницы я понял, что ничего у меня не выходит. Напряженный тон, неумение рассказывать, неясность замысла. Я поступил просто — взял да и бросил работать. Не сразу. По старой памяти, как в те дни, когда вечерами в доме Бударного притворялся, что работаю[35] над несчастным моим рефератом, так поступил я и здесь. Я, сидя за тетрадью, читал книжку, положенную рядом, хотя никто уже не проверял, работаю я или нет. Так проходило время до трех часов. К этому времени мы шли за папой в больницу и обедать к Васильевне. В шахтерских домиках, в двух шагах от больницы, жили подсобные рабочие, и среди них занимал домик тихий печник с длинными усами. За все время нашего знакомства я не услышал его голоса. За него говорила здоровенная и лихая баба, жена его, Васильевна. Кормила она нас обедами дешевыми и обильными. Папа однажды серьезно испугался, увидев, сколько съел я плова. Пока мы сидели за столом, Васильевна говорила без умолку, к нашему удовольствию: она была красноречива. Самые рассказы забыл, но сила была не в них, а в ее манере. «Смотрю и вижу идет ячейка и ячейкин отец» («ячейка» — председатель комячейки). «Поругалась я с ней, выбежала, упала на скамейку, и у меня от волнения сделался такой аборт!» «У нас два страха — поп и доктор». «Она говорит — ты со всей медициной живешь». «Ваша жена кто? — Артистка. (Пауза). Простите, по-нашему, это нехорошее слово». «Я им говорю: “По обычаю на первый обед с новой плиты зовут печника с женой”. А они мне: “Теперь время тяжелое”. “Ах, так? Приходите тогда ко мне, я всех вас накормлю, всех, будьте вы прокляты”».

17 июня 1952 г.

После обеда нам полагалось лежать — и я, и Слонимский были худы до крайности в те времена. (Впрочем, он сохранил эту особенность.) Он отдыхает сейчас в Доме творчества. Вчера зашел к нам. Я напомнил ему о Брянцевке и о его тревогах. Он засмеялся беспомощно и сказал: «Ты врешь! Неужели я и тогда был такой?» Но потом вспомнил, что его книжка должна была выйти в издательстве «Атеней», и ему почудилось, что, пока он тут живет, там все гибнет. Как это бывает с людьми слабыми, но самолюбивыми, он, вспоминая Наталью Сергеевну, принял несколько фатоватый и нагловатый тон, что меня оскорбило. Уж очень это не шло ему и тому времени, которое мы вспоминали. На ужасные грубости способна слабость. Впрочем, он быстро сдался и засмеялся своим беспомощным смехом. Он тощ по-прежнему. Но виски поседели. Воротник расстегнут, у него что-то со щитовидной железой. Огромные глаза. Огромный тонкогубый рот. (Но основа — все та же.) Я в те дни перечитывал письма Чехова все с той же свежестью восприятия, что и в первый раз. Нет, с большей. Я был другим человеком, когда читал их в первый раз, студентом, за века до 1923 года. Иногда я выходил в садик у дома и шел мимо долгой нашей постройки по дороге вверх, в степь, засеянной вдоль дороги подсолнухом. Степь начинала уже сохнуть, глядела невесело, но запах полыни, и цикады, и даже пыль радовали, опьяняли меня. И пустая моя мечта наполнялась мечтами о славе. Но вот время приближалось к вечеру. Было уже прилично идти к Ивановым. И мы шли садом, потом через заросший травой пустырь, потом мимо домика Иванова-младшего, потом мимо больницы со всеми ее службами, потом через сад Ивановых настоящих. Еще издали узнавал я на террасе знакомые косы. Всегда кто-нибудь еще был в гостях.

18 июня 1952 г.

После чая мы шли гулять в степь. Я не припомню за все лето ни одного дождливого вечера. Уходили мы версты за три. Курган, балочка, черное небо в звездах, особенно поразительное для Миши Слонимского, который еще ни разу не бывал на юге. Мы его убеждали, что на горизонте Южный Крест, и он готов был этому верить. О чем говорили мы? Смутно помню, что больше всего смеялись. Старались рассмешить и старались смеяться, и это удавалось. Кончались смехом и те рассказы, которые были вовсе не смешны поначалу. Наталья Сергеевна рассказывала, как болел тифом отец. Было это и грустно и страшно. Но ведь он осилил болезнь! И Наталья Сергеевна закончила рассказ весело, очень выразительно нарисовав, как Сергей Константинович капризничал после кризиса. Как маленький. Как однажды даже пытался «сухеньким кулачком своим» ударить дочь за какую-то провинность. Не так подала простоквашу, кажется. Кто бывал еще, кроме нас, Натальи Сергеевны и Анечки, на этих прогулках? Ну, Жданова (как же ее звали?). Муж ее? Мрачный студент? Во всяком случае, на кургане и у балочки сидели и лежали на траве, как я вижу сейчас, человек шесть. Но кто? Вероятно, нескладный студент, влюбленный в Наташу. И еще кто? Влюбился я скоро, едва только стал приходить в себя, и вспыхнуло ощущение: жизнь продолжается. Как все запутавшиеся люди, я не слишком верил своим чувствам. От стольких из них я отказывался, отмахивался, отворачивался как от слишком страшных. Но влюбленность все разгоралась, освещала все таким праздничным блеском, так отогревала, что я в нее поверил. Тут не надо было отворачиваться как от страшного чувства: «Пропал ты». Или: «Твоя семейная жизнь ужасна». Или: «Ты превращаешься в шута». Или: «Ты не умеешь писать». Тут все радовало.

19 июня 1952 г.

Чего я ждал от этой любви? А ничего. Несмотря на свои двадцать шесть, почти двадцать семь лет, я легко вошел на школьный старый путь — влюбленности без ясно выраженного желания. Точнее, без названного желания. Я и себе не признавался в желании. И отходил, и воскресал в тепле, а потом и в огне своей любви. И все. Да и что было делать иначе? Я был женат. Жену, как бы это назвать точнее, не мог обидеть. Жалел. Болел за нее душой. А впрочем, все это неточно. Чем дальше, тем яснее становилось мне, что Наталья Сергеевна видит, что я влюблен, и ей нравится игра, в которую мы втянулись. Так и шли эти летние дни один за другим, и похожие друг на друга и разные. Однажды мы шли от Ивановых. Папа был с нами. Было совсем темно. Что-то живое пробежало из темноты, закружилось вокруг, как бы играя. Все ближе и ближе. Что это? Кошка? Собака? Я приостановился, стал звать это существо, то как собаку, то как кошку. И вот оно прилегло у моих ног и далось мне в руки. «Щенок!» — крикнул я нашим. Но когда мы подошли к освещенному окну, оказалось, что это лисенок. Почему побежал он к людям? Одни рассказывали, что в балочке недалеко убили мать и лисенята побежали к людям с голоду. Другие — что у кого-то из шахтеров был ручной лисенок, который убежал и приблудился к нам. Но никто не заявлял на зверя своих прав, и он поселился у нас. Когда я выпустил его, он спрятался под шкаф. Я поставил ему блюдечко с молоком посреди комнаты. Лисенок выбежал, сделал три глотка и скрылся под шкаф, и немедленно выбежал обратно к блюдечку. Эти пробежки он повторял до тех пор, пока не вылакал все молоко.