реклама
Бургер менюБургер меню

Евгений Шварц – Позвонки минувших дней (страница 34)

18

6 сентября 1954

Вчера позвонил мне Акимов, предлагая встретиться на улице, поговорить о новой пьесе: «Мы с Вейсбремом выходим из театра[122], веселые и оживленные, и идем по солнечной стороне Невского. Выходи к нам навстречу». Так я и сделал. Воскресная толпа двигалась по проспекту. Снова — и солнце, и мгла. На Михайловскую сворачивают автобусы, украшенные цветами. У окон оживленные люди с букетами. Женщина, лет под сорок, самозабвенно улыбаясь, с пылающими щеками, машет рукой толпе, задержанной медленно проплывающими машинами. Мы смущенно глядим. Только один военный машет в ответ, несмело подняв руку. Мы не знаем, кто это приехал. И только у Садовой вспоминаю я, что сегодня приехал «Пароход мира»[123]. Акимова и Вейсбрема встречаю я за магазином Елисеева. С ними третий — рослый, волосы назад, очки. Акимов представляет: «Молодой артист из Иркутска. Я его учу ставить “Гамлета”». Так мы шагаем в обратном направлении, впереди — Акимов с иркутянином, позади — я с Вейсбремом. На углу Желябова уходит актер. Я зову обедать в «Асторию». Вейсбрем отказывается. Мы идем с Акимовым, не спеша, разговаривая о том, для чего и встретились: о новой пьесе. Возле сквера на Исаакиевской площади стоят в ряд автобусы. При входе встречаем мы Образцова, и он объясняет, что нам в «Астории» не пообедать: все занято экскурсией мира. Кончается тем, что мы приходим к Акимову. И я говорю о том, что в последнее время понял: опыта жизненного и мыслей много, но оживают они, когда я нахожу форму для них. Так стало в последнее время. Восторг, и ужас, и удивление, создавшие варварскую, безобразную, но свою форму в ранней моей молодости, сменились спокойствием. Происходит обратное — душа оживает от верно найденной формы? Верно это или нет?

7 сентября 1954

Что разумней? Точнее, что почтенней, более соответствует высоким задачам и так далее? Не вхожу в рассуждение, а считаюсь с фактом. Я начинаю думать, чтобы почувствовать форму, и ничего с этим не поделаешь. И я недавно подумал, как интересно было бы написать разговор людей. Четыре человека. Двое и двое. Они разделены — каждая пара. Одна пара в одном доме, другая — в другом, но зрители видят их вместе на сцене, разделенной пополам. Они говорят об одном и том же, не зная того, что знают зрители, то подходят к правильному решению некой задачи, то вот-вот совершат роковую ошибку. Именно роковую — не зависящую от их желания и разрушающую их жизнь. И едва увидел я этот кусочек формы, как захотелось мне написать пьесу. И целый ряд мыслей, пока я рассказывал Акимову об этой сцене, об этом каркасе сцены, охватил меня. И я предложил Акимову пьесу: «Серебряная свадьба». Муж и жена. Они накрывают на стол в ожидании гостей, которые должны сейчас прийти. И намеками, полусловами вспоминают прошлое. И сейчас, когда я записывал разговор, то понял, о чем должна быть сцена двух групп, разделенных стеной, но видимых нам. Жена, рассердившись, пришла на свидание в комнату негодяя. И вот-вот изменит мужу. Муж говорит с другом. В это самое время. И мы видим, что он ни в чем не виноват. И вот-вот разрушится жизнь двух людей из-за мелочи, нет, из-за непонимания. Они намекают, накрывая на стол, о пережитом полусловами, а мы все видим. В подробностях. Открывается занавес. Стол на просцениуме. А на сцене происходят все события. Вот чем буду я заниматься. Рассказал все это, часть этого, Акимову, и мы оживились. Потом я остался обедать у них, вместо «Астории». Вареная рыба, фрикадельки — хозяин на диете. И после обеда я поднялся к нему. И мы продолжали говорить о пьесе.

8 сентября 1954

Сегодня начался у меня конъюнктивит в правом глазу. Пишу с трудом. Плачу одним глазом. Это — третий раз в моей жизни. В 1918 году, в 1928 и вот в 1954-м. Долго лежал, закрыв глаза, на диване, и вот стало терпимее. Пишу в темных очках, а день, как нарочно, солнечный. Вчера звонил Акимов, спрашивает, что я придумал для пьесы. (Снял темные очки. Делаю вид, что я здоров.) Я стал ему рассказывать и понял, что сделал это преждевременно. Сразу нарушил строй, рассыпал строение, поначалу не более прочное, чем из карт. Я не умею и никогда не научусь строить, не видя, не ощущая материала. Людей и воздуха, в котором они ходят. Впрочем, написав «Василису Работницу», пьесу громоздкую и нескладную, я через год, перечитав ее, понял, как нужно ее строить, и, выбросив два акта из трех, написал более простую и построенную пьесу «Два клена». То же самое с «Водокрутом». Нескладная пьеса. И еще более нескладный сценарий. Я со страхом прочел его, когда Роу добился через восемь лет его постановки. И построил наконец. Очевидно, для меня единственный способ строить — это забыть плохо построенную, но до конца забытую вещь. Не забытую, до конца написанную вещь. В том случае, если я не угадал постройку сразу. Был вчера в Доме творчества, как всегда, говорил оживленно, даже радостно, как будто опьяненный встречей с друзьями. А друзей-то и не было. Точнее, были не только друзья.

9–10 сентября 1954

А вчера звонил Козинцев. Ему предлагают писать «Дон Кихота». Он позвонил об этом мне, и мне вдруг захотелось написать сценарий на эту тему. Хожу теперь и мечтаю.

Продолжаю думать о «Дон Кихоте». Необходимо отступить от романа так, как отступило время. Ставить не «Дон Кихота», а легенду о Дон Кихоте. Сделать так, чтобы, не отступая от романа, внешне не отступая, рассказать его заново.

14 сентября 1954

Продолжаю читать «Дон Кихота», и прелесть путешествия по дорогам, постоялые дворы, костры понемногу отогревают насторожившееся мое внимание. Притаившуюся мою впечатлительность. Особенно тронула сцена у пастухов, где Дон Кихота принимают и угощают. Вообще, видимо, начинать сценарий следует сразу на большой дороге, с разговора о том, чем питаются странствующие рыцари, о том, что они не спят, о литературе. Потому что из всех нападок на рыцарские романы следует сохранить то, о чем можно поспорить с абстрактными героями нынешних книг. Страстная любовь к жизни стареющего человека — вот что еще можно придумать себе, когда будешь работать. Не Дон Кихот страстно любит жизнь, а автор. Драки, рвота, поносы, кровь! Особенно драки! Дон Кихота избивают с удивительной периодичностью. И я, понимая, что это протест против непрерывных побед рыцарских романов, просто не знаю, как поступать с этим в сценарии. Но вот рыцарь и оруженосец тронулись в путь, и надежды мои оживают. Утешает меня и то, что по мере развития романа, к счастью, автор начинает любить Дон Кихота, и тот из настоящего сумасшедшего обращается в безрассудного безумца, из маньяка — в одержимого высокой идеей. И если удастся передать прелесть путешествия, с одной стороны, и показать, что видит Дон Кихот и что видит Санчо Панса, — то, может, и одолеем? Главное — не давать себе замирать почтительно, опустив руки по швам перед величием собственной задачи и романа, которого касаешься.

15 сентября 1954

Сегодня утром пришло мне в голову вместо планов, которые никогда у меня не удаются, написать сразу сценарий «Дон Кихот». Мне куда легче думать, переписывая. Дон Кихот имел прозвище: Алонзо Добрый. Он и читать начал по доброте, чтобы успокоить боль сердца. И на дорогу вышел, убедившись, что жить и любить можно иначе, чем соседи, а непрерывно совершая подвиги. Неужели добро может породить зло? Теперь мелочи, которые приходят в голову. Вор, укравший Серого, рыдает от угрызений совести, но иначе поступить не может. А может быть, этот вор и есть противоположность Дон Кихоту. «Уж очень я озлобился!» Он же говорит: «Добро не может породить зла. Но в чем добро? Да в уничтожении зла. А раз не уничтожил ты зла — следовательно, не сотворил ты добра. А что ты сотворил? Зло! Значит, такой же ты злодей, как и я». Он должен говорить: «Я простой, я круглый, словно шарик или нечто в этом роде». Очень мила дочь хозяина. Она любит рыцарские романы не за драки и не за повести, а за жалобы влюбленных. Она добра, как Дон Кихот. И, перевязав ему раны, отправляется за ним. И вор, переодетый Цыганом, как в романе, с ними. Можно придумать множество переодеваний. Это приводит к тому, что в честном человеке подозревает Дон Кихот переодетого Хинеса де Пасамонте. В последнюю ночь перед своей смертью бродит Дон Кихот и прощается с миром. И перед смертью начинает понимать речи деревьев, слушает разговор Росинанта и Серого. Дочь трактирщика, к ужасу Дон Кихота, иной раз говорит неправду. И объясняет это. Рассуждая, говорит: «Я не умна — моя бабушка умна, у нее нашлось к старости время подумать». — «У женщин нет времени думать».

16 сентября 1954

Продолжаю читать «Дон Кихота» и думать о сценарии. Вчера, впервые за год, а может быть, и еще за больший срок, спустился возле [дачи] Державиных и внизу свернул направо, повторил прогулку, когда-то ежедневную. Прорыты глубокие канавы. По чистому песчаному дну бегут ручьи. Все это незнакомо. Но журчат новые ручьи, как старые. Прорублена широкая просека, по ней дохожу до поворота к морю. И все думаю о Дон Кихоте. Прибой был, видимо, эти дни сильный. Обломки камыша, похожие на груды карандашей, показывают, извиваясь валиками по песку, как прибой успокаивался, отходил шаг за шагом. Вода. Дно. Камни. А я все думаю. Мне становится ясен конец фильма. Дон Кихот, окруженный друзьями, ждет приближения смерти. И, утомленные ожиданием, они засыпают. И Дон Кихот поднимается и выходит. Он слышит разговор Росинанта и Серого. Разговор о нем. Росинант перечисляет, сколько раз в жизни он смертельно уставал. Осел говорит, что ему легче потому, что он не умеет считать. Он устал, как ему кажется, всего раз — и этот раз все продолжается. Ночью не отдых. Отдыхаешь за едой. А когда нет еды, то начинаешь думать. А когда делаешь то, чего не умеешь, то устаешь еще больше. И оба с завистью начинают было говорить, что хозяин отдыхает. И вдруг ворон говорит: «Не отдыхает он. Умирает». И с тоской говорят они: «Да что там усталость. В конюшне — тоска». Оба вспоминают утро. Солнце на дороге. Горы. И Дон Кихот соглашается с ними. Он выходит на дорогу и слышит, как могила просит: «Остановись, прохожий». Надгробный памятник повторяет это. И никто не останавливается, не слушает.