Евгений Шварц – Позвонки минувших дней (страница 17)
30 января 1952
Вчера ночью после спектакля у Райкина выехал я в Комарово. Начинаю приходить в себя. Не был тут неделю, а кажется, что месяц, так много пережито всяких волнений за эти дни. Вчера спектакль шел первый раз для так называемого кассового зрителя. Играли артисты без подъема, как всегда после ответственных и напряженных генеральных репетиций со зрителями. Ошибались, Райкин спел: «старый птенчик» вместо «веселый». Испортился клапан концертино у Шуры Маслюкова. Не получилась проекция задника с видами Парижа. Но тем не менее успех был, и я в третий раз выходил кланяться с Гузыниным. (Третий раз за эти дни.) Но это все не для меня. Я не привык так мало отвечать за то, что делается на сцене. Все слеплено из кусков. Вот кусок мой. А вот Гузынина. А вот Райкина. А вот всей труппы. И так далее. И все-таки я скорее доволен. Я все-таки полноправный участник того, что произошло. И лучше такое участие, чем тишина, в которую я был погружен в последнее время. Это жизнь. На просмотрах (особенно на втором) было то драгоценное ощущение успеха, которое так редко переживаешь. Но больше для эстрады работать я не намерен. После просмотра ночью я был у Маслюкова и Птицыной. Удивительная квартира, удобная, обдуманная и рассчитанная, как самая работа этой пары акробатов. Гараж с цементированной ямой. Мастерская рядом с гаражом. Все так приспособлено для удобной и спокойной жизни, что мне, как всегда в таких случаях, начинают лезть в голову мысли о смерти. Живет у них собачка — маленькая, долгошерстная, лобик круглый, нос курносый, глаза человеческие — не по головке огромные, выпуклые. Маньчжурская порода. Служит, стоя на ладони у хозяйки, но стесняется посторонних. Взглянет на нас — и падает.
17 марта 1952
Весь день и всю ночь мело, весь двор в сугробах. Ночью мы пошли провожать Рахманова. Калитка не отворяется. Наискось через дорогу улеглись глубокие снеговые волны. Они, верхушки их, дымятся. Замело и железнодорожное полотно. Путь из города темнеет в снегу — недавно прошел поезд, а рельсы обратного пути исчезли под белыми косыми волнами. И все фонари в бешено несущихся снеговых облаках. Прорытая за полотном дорога исчезла, будто ее и не было. Идем по колена в снегу. Томка, для которой прогулка — высшее наслаждение, пробирается прыжками к Катюше и, став на задние лапы, плачет. Просит вернуться домой. Я задыхаюсь, как будто иду давно, а мы сделали всего шагов пятьдесят. Решаем повернуть обратно. Воздух разрежен, разорван бурей — нечем дышать. Даже дома в тишине и тепле я не сразу прихожу в себя. Болит грудь. Мне приходит в голову трезвая и отвратительная мысль: не начал ли я стареть? Что за слабость? Ночью меня душат какие-то живые и враждебные мне существа, их так же много, как снега в облаках, проносившихся мимо фонарей. Просыпаюсь в страхе, подобного которому не переживал с юности. Зажигаю свет. Перед глазами мерцание. Встаю, выглядываю на улицу — метет по-прежнему. Фонари в тумане, летящем к Зеленогорску. Сейчас потише. Солнце. Томка восхищена свежим снегом, купается в сугробах, хватает меня за валенки, рыча. Это у нее признак полного восторга. Но ветер еще метет.
25 марта 1952
Вчера я провел день в Ленинграде — был на радио, сдавал материал, который они предполагают записывать в четверг. В четверг я должен разговаривать со школьниками. Вот я и сдавал свою часть разговора. Слушали редактор и редакторша, не то окоченевшая от застенчивости, не то надменная по званию. Но напугала меня странная старуха — она будто бы ставила «Снежную королеву» в школе. Похожа она на старух графоманок, осаждающих Союз писателей. Когда я спросил ее, что она из своей постановки считает подходящим для передачи, старуха ответила загадочно: «У нас была установка, чтобы мы занимали в постановках и троечниц. Чтобы их перевоспитывать. Но я заняла в передаче только отличниц. Они дали мне слово выучить роли — и они-то уж выучат!» Поговоривши с этими сотоварищами моими по работе, я отправился к другим вечным спутникам моей жизни в библиотеку — к детям, к библиотекарям. Читать мне пришлось на улице Герцена. Библиотека занимает большую квартиру в третьем этаже, бывшую барскую, с затеями. В фонаре, выходящем на улицу, стоит большой мраморный фонтан с Афродитой в человеческий рост, с двумя дельфинами. Высокую сводчатую арку, ведущую в фонарь, поддерживают кариатиды, по паре с каждой стороны. Сатир и нимфа. Сатиры похожи на молодых евреев. И тут же — шкафы с книжками, девочки с пионерскими галстуками — активистки, помогающие библиотекаршам-старушкам, плакаты, посвященные различным датам — гоголевскому юбилею, истории партии. Оттуда я пошел домой, удивляясь, как мне трудно ходить в городе. К ногам словно пуды привязаны.
26 марта 1952
Сегодня у меня день вроде актерского — все выступаю перед зрителями. Сегодня был в ДПШ — в Доме пионеров и школьников Ленинского района. Толпа на лестнице, переполненный зал, хотя я приехал за полчаса до начала. После моей читки детский самодеятельный коллектив должен играть «Снежную королеву». Я написал это по привычке. Не «Снежную королеву» — «Первоклассницу». Я в результате читал и наверху, в переполненном зале, и внизу, в одной из аудиторий. Это объясняется, увы, только тем, что сегодня каникулы, а вовсе не моей славой. Тем не менее внимание огромной аудитории меня радует и опьяняет. Когда я одеваюсь, в кабинете директора обнаруживается пятилетний, в высшей степени спокойный, мальчик в джемпере, рейтузах и валенках. Его «потерял старший брат». «Кто твой папа?» — «Учится в институте и служит». — «А мама?» — «Она не служит. Сварит обед и шьет на машинке». Еду в Союз, где у меня в четыре часа «встреча с детьми». Устроители — «секция пропаганды» и «детская секция». Здесь обратная картина. В зале полны только первые пять-шесть рядов. Несмотря на то что я просил, привели старшеклассников. После паузы к ним добавили примерно двадцать первоклассниц. Обычное у нас безразличие ко всем и ко всему. Встреча и здесь проходит отлично, несмотря на соединение первого класса с девятым. Помогает разгон, взятый в ДПШ. Но я ругаюсь с нашими устроителями. Ругаюсь, правда, довольно безразлично. Я понимаю, что они едва не сорвали мне встречу — не по злобе, а по безразличию ко всем и всему.
27 марта 1952
Сегодня как будто закончились мои обязанности по неделе детской книги. Закончились самой трудной встречей, которая записывалась для радио. После этого мы вернулись в Комарово. Вдруг установилась зима. Да какая — сейчас –22°. Но у нас тепло. На душе беспокойно. Наташа собирается в Турмению к Олегу.
1 апреля 1952
Совещание по детской литературе открывается в Москве 14 апреля. Я, узнав это, обрадовался. Мне давно хочется побывать в Москве, поговорить с Наташей, а как раз 16-го — день ее рождения. Она хочет в июне вместо того, чтобы ехать на практику со своим курсом, отправиться в Туркестан к Олегу. Это меня пугает по многим причинам. Выглядит Наташа ужасно, в июне в Средней Азии жара страшная, а главное — я боюсь этой силы ее привязанности к мужу. Как бы она не навредила им. Их семейной жизни... Все эти дни обдумываю письмо к Наташе и ничего не могу придумать. Точнее, все мысли рассеиваются от сознания, что действовать дочь будет не по умным моим советам, а по безумным своим чувствам. А не написать — тоже нельзя. Какие еще новости? Из мелких горестей вот какая. В четверг записали на пленку мой разговор с детьми. Записывали без репетиции, мне он казался удавшимся, и вчера объявили в газете, — в 17.15 он будет передаваться по радио. Я ждал этого с интересом. Но вдруг с утра в Комарово выключили свет. Пришлось пойти в Дом творчества слушать передачу по трансляции. Со мной пошла Катюша, а в самом доме к нам присоединились Пантелеев и Рахманов. Впечатление у меня от передачи получилось ужасающее. Нарочитые, наглые, актерские интонации, о которых я и не подозревал. Словом, второй день это мешает мне жить. Больше выступать не буду.
13 мая 1952
Я сегодня утром кончил пьесу «Медведь», которую писал с перерывами с конца [19]44 года. Эту пьесу я очень любил, прикасался в последнее время к ней с осторожностью и только в такие дни, когда заболел в первый раз в жизни по-новому. Обычно, то есть всегда до сих пор, я болел так — зараза попадала извне, а я ее пересиливал, перебарывал. Теперь же сдал я сам. Измена пришла изнутри. Заболели почки: боль, температура. Но я не испугался, а удивился: так это, значит, правда, что люди стареют. Точнее, значит, это правда, что и я старею, как все люди. Первый акт я написал относительно скоро. Акимов стал торопить со вторым. И вот я пошел читать ему начало этого акта. Было это, кажется, в [19]47 году. Когда я шел по второму коридору третьего этажа, какая-то девочка из своих дверей опрокинула корзинку, пролила постное масло. Она замывала мрачно пятно. Я пришел к Акимову, и он очень неприятно изругал второй акт и кое-что в первом. Любовную сцену, которую я очень любил. Я оскорбился. С тех пор каждый раз, как вижу я темное масляное пятно на полу коридора, так вспоминаю эту несчастную читку. (Пятно сохранилось до сегодняшнего дня.) Рассердившись, я написал второй акт заново, не прикасаясь к первому. Акимову на этот раз он понравился. Я читал два акта труппе, потом в Москве. И понял, что поставить пьесу не удастся, да и не следует. Третий акт я пробовал писать в Сочи — в несчастное лето [19]49 года. Но написал его в последние месяцы. И вот сегодня утром дописал, не веря, что это произошло.