Евгений Шварц – Позвонки минувших дней (страница 139)
И я очень прошу тебя, Николай Павлович (напоминаю, что мы выпили у Нади на брудершафт), чтобы и ты отказался на этот раз от кое-каких свойств твоей натуры. Они заключаются в следующем: если кто-нибудь с тобой не согласен, ты искренне начинаешь считать противника своего негодяем, дураком, человеком с нечистыми намерениями и заражаешь своей уверенностью других. Это свойство твоей натуры — тоже иногда опасно для дела. И тоже прекращаешь спор раньше времени — стоит ли спорить (думаешь ты) с подобными личностями? Короче говоря, ты так же не любишь расстраиваться, как и я, но добиваешься покоя другими путями.
Умоляю тебя: давай на этот раз будем еще умнее и симпатичнее, чем обычно. Ты, я, Леночка, театр, Александра Исааковна — все кровно заинтересованы в том, чтобы задача была решена со всей добросовестностью, на какую мы способны.
Ты, Николай Павлович, можешь сказать: роли еще не распределены. Чего ты шумишь? Увы! Я чувствую, друзья мои, что вы их уже распределили в сердце своем. Я понимаю, как трудно спорить с сердцем, со стихией, так сказать, — но тем не менее начинаю это делать. Иначе меня замучает совесть.
Впрочем, не буду затягивать вступительную часть, а перейду к существу дела.
1. О пьесе.
Ты сказал мне в Москве, Николай Павлович, что пьеса «Первый год» — не из лучших моих пьес, поэтому ее не жалко переделывать. Я готов согласиться, что пьеса моя далеко не гениальное произведение. Но тем не менее не следует ее переделывать слишком уж решительно. Это классики так мощны, что им ничего не делается, как их ни переделывай. А «Первый год» требует отношения в высшей степени осторожного. Я говорю об этом не потому, что ты требуешь переделок, а по поводу того, что распределение ролей может до того переосмыслить и переиначить пьесу, что она развалится скорее и вернее, чем от реперткомовских поправок.
И в особенности это касается роли Маруси.
2. О Марусе.
Она непременно должна быть чуть-чуть заурядной. Она обязана быть похожей на любую молодую женщину. Она обязана вызывать жалость своей неопытностью и беспомощностью. Если Марусю не узнают и если она не вызовет к себе жалости — дело пропало.
3. О Леночке.
Прежде всего и раз навсегда — вопрос о возрасте давайте снимем. Хорошая актриса сыграет и грудного ребенка, если характер младенца будет совпадать с ее данными. Не внешними, а актерскими. Несколько минут зритель будет удивляться, видя взрослую женщину в пеленках, а потом привыкнет и поверит. Не возраст меня смущает, Леночка. Ты актриса хорошая и молодая. А я глубочайшим образом убежден, что актерские твои свойства противоположны тем, которые необходимы для Маруси.
Ты можешь на сцене быть кем угодно — но только не заурядной драматической инженю. Ты всегда создаешь образ своеобразный. Острый. Непременно сильная женщина у тебя получается. Непременно. Хочешь ты этого или не хочешь. И много пережившая. И умеющая постоять за себя. Тобою можно любоваться, в тебя можно влюбиться, но жалости, той жалости, которую должна вызывать беспомощная, почти девочка Маруся, тебе не вызвать. Ни за что. Когда ты играешь Ковалевскую[186] — ты вызываешь сочувствие. Сочувствуют всей душой много пережившей и перестрадавшей героине. Для этого в роли Маруси — нет, начисто нет материала. Она тоже не слаба, тоже по-своему воюет,— но по-своему. А не по-твоему. Слабее всего у тебя Ковалевская-девочка, хотя внешне ты выглядишь в первом акте прелестно. Не дал тебе бог красок, которые имеются в изобилии у любой травести и инженю. И не ропщи. У тебя есть гораздо более редкие дары. И радуйся этому. Не искушай судьбу! Умоляю!
4. О судьбе.
У меня, у тебя, Леночка, у тебя, Николай Павлович, судьба не слишком легкая. Нам прежних заслуг не засчитывают! Нельзя сказать, что их не помнят — нет, помнят, и очень даже хорошо. И на этом именно основании ждут, чтобы мы если не перекрыли, то хоть повторили прежние свои рекорды. С нами всегда строги, взыскательны, зорки...
Умоляю тебя, Леночка, — не искушай судьбу.
Время суровое...
5. Обманы зрения.
Когда талантливый человек берется не за свое дело, а другой талантливый человек помогает ему в этом, то в результате происходит следующий невольный обман зрения. На десятой репетиции талантливый человек играет настолько лучше, чем на первой, что режиссер и актеры приходят в восторг и умиляются. На двадцатой — дело идет еще лучше. Но вот, наконец, приходит премьера и — о ужас! Зрители яростно ругаются. Им дела нет, что талантливый человек играет в миллион раз лучше, чем в начале репетиционной работы. Им подавай безотносительно хорошую игру.
И тут начинается...
Влетит прежде всего мне. Вот, мол, писал сказочки — получалось. Потом влетит Акимову. За что? Так просто. Его считают ответственным за все, что делается в театре. И не без основания. Потом начнут по косточкам разбирать Леночку. Причем я не услышу, что говорят обо мне. Но подробно услышу, что говорят о тебе, Леночка. Услышу то, чего ты, слава богу, никогда не услышишь. Но зато обо мне ты услышишь такое, что мне и не снилось. Меньше всего достанется Александре Исааковне, потому что она приезжая.
И вот вместо праздника, по нашей общей вине, произойдет нечто унылое, натуралистическое, осеннее. Наслушавшись друг о друге невесть чего, мы невольно выбраним друг друга, как враги. Словом...
Умоляю, товарищи, — не будем искушать судьбу.
Если вы со свойственным вам упрямством не сразу согласитесь со мной, то послушайтесь хоть постепенно. Пересмотрите вопрос о Марусе со всей беспристрастностью, на какую способны. Давайте будем мудры и осторожны[187]. Целую вас.
Ваш Шварц.
12
Ю. П. Герману[188] (Кисловодск).
(11 сентября 1955 г.)
Дорогой Юрочка! Не ожидал я от Вас таких выпадов. До сих пор говорили только о моем инфаркте (который признан даже Литфондом), а теперь только и разговоров, что о Вас. Мне это вредно.
Ваше письмо имело огромный успех. Я показывал его всем посетителям, и все восхищались. Особенно академиком, который, сидя на восходящем душе, пел что-то печальное, армянское[189].
Вам ставили пиявки? Мне ставили. На область сердца. Вся эта бытовая сценка разыгрывалась под самым моим носом в буквальном смысле слова. И продолжалась два часа. Почему — это человеку полезно, а разное другое вредно и продолжается гораздо короче?
Сообщение о Вашей болезни нас очень огорчило, очень. Катерина Ивановна каждый день спускается в булочную, — телефона у нас до сих пор нет[190], — звонит Маринке[191] или Наде, узнает о Вашем здоровье. Мы Вас, Юрочка, любим.
Я лежу в одиночестве. Дембо[192] решительно запретил пускать ко мне гостей. Пускают одного Козинцева. Насчет рабочего сценария.
Если Вам нельзя писать — попросите Таню[193]. В моем заключении письма — огромная радость.
Поцелуйте от нас Таню. Она ночевала у нас в первые дни моей болезни. Никогда ей этого не забуду. Надя Кошеверова и она были главными Катиными помощницами и утешительницами.
Сегодня месяц и один день, как я лежу. Стал придумывать пьесу. Комедию. Скорее даже фарс. Все действующие лица — лежат. Называется «Инфаркт задней стенки».
Целуем Вас, Юрочка. И я, и Катя. И Таню целуем.
Пишите!
Ваш Е. Шварц.
13
Н. К. Чуковскому (Москва).
29 октября 1955
Дорогой Коля! Меня уложили во второй раз. Сегодня, впервые за восемь недель, разрешили сидеть в постели. Пользуюсь случаем и пишу.
Получил от тебя «Балтийское небо». И был тронут, и книжку прочел внимательнейшим образом. И знаешь что, Коля, она мне понравилась. Очень понравилась, чему я обрадовался, потому что хвалить приятно. Старых друзей приятно хвалить. Имея хороший характер.
Говоря коротко — твоя проза стала послушной тебе. До сих пор она чуть щетинилась и не всегда подчинялась. Не желала быть пластичной. А тут, сохраняя как бы прежний дух, вдруг послушалась. И я читал сначала как твой знакомый, а потом как читатель. И беспокоился за героев книги, а не за автора. Что и есть главное.
Потом поговорим о второстепенных вещах. При встрече. Если захочется. А пока с некоторым опозданием — поздравляю и целую.
Я имею право опаздывать. В мои годы отделаться от двух инфарктов за какие-нибудь полгода — это надо уметь!
Главный инфаркт я не заметил. Второй заметил. Виноват в нем я сам: не верил, что я болен. Слишком много ходил. Испытал болевой приступ и стал послушным. Впрочем, профессор[194] велит быть более послушным. И вот я лежу, думаю, читаю, читаю, думаю.
Стыдно признаться, но инфаркт у меня не слишком большой. И, извините за выражение, — на передней стенке.
Мы получили новую квартиру. Три комнаты. Очень довольны. Написал бы еще много, но устал писать полулежа.
Марина[195]! Я тебя обожаю и целую.
Говорил ли я тебе, Коля, что я в восторге от твоего перевода Тувима в «Новом мире». Всем читал вслух, и все хвалили.
Помни, Коля (и ты, Марина, тоже), что больным письма очень полезны.
Как Каверины?
Заболоцким сегодня написал[196].
Катерина Ивановна целует.
Ваш Е. Шварц.
Ленинград, Малая Посадская, 8, кв. 3.
14
Э. П. Гарину и Х. А. Локшиной[197] (Москва).
17 мая 1956
Дорогие Хеся и Эраст! Ужасно жалко, что не могу я приехать двадцатого и объяснить на словах, как я благодарен Вам за хорошее отношение. Эраст поставил спектакль из пьесы, в которую я сам не верил[198]. То есть не верил, что ее можно ставить. Он ее, пьесу, добыл. Он начал ее репетировать, вопреки мнению начальства театра. После первого просмотра, когда показали в театре художественному совету полтора действия, Вы мне звонили, и постановка была доведена до конца! И потом опять звонили от Вас. Такие вещи не забываются. И вот дожили мы до пятидесятого спектакля. Спасибо Вам, друзья, за все. Нет человека, который, говоря о спектакле или присылая рецензии и письма (а таких я получил больше, чем когда-нибудь за всю свою жизнь, в том числе и от незнакомых), — не хвалил бы изо всех сил Эраста. Ай да мы, рязанцы[199]!