Евгений Шварц – Бессмысленная радость бытия (страница 46)
21 октября 1945
Сегодня день моего рождения. Мне исполнилось сорок девять лет. Пришелся этот день на воскресенье. И я мечтаю, что это к счастью. В этом году очень ранняя осень перешла в настоящую зиму дня два-три назад. На крыше дома напротив я вижу снег, на карнизах тоже, на остатках водосточных труб висят сосульки. Я за последние два месяца с огромным трудом, почти с отвращением, работал над сказкой «Царь Водокрут». Для кукольного театра. Вначале сказка мне нравилась. Я прочел ее труппе театра. Два действия прочел. Актеры хвалили, но я переделал все заново. И пьеса стала лучше, но опротивела мне. Но, как бы то ни было, сказка окончена и сдана. Но запуталось дело со сценарием, который заказал мне для режиссера Роу «Союздетфильм»...
«Золушку» готовят к съемкам. Боже мой, какое это громоздкое, бестолковое, неуклюжее предприятие. Картину решили делать цветной, отчего все дело еще более усложнилось. Снимать ее собираются в Праге, что тоже дела не упростит.
10 апреля 1946
Сценарий «Царь Водокрут» принят в Москве «Союздетфильмом». Ставит Роу.
Пьесу все пишу да пишу. Читал Акимову. Едва не поссорился с ним. Целый месяц не разговаривал. Он очень тяжелый человек. Теперь как будто помирились. Пишу второй акт. Застрял на сцене встречи переодетой принцессы с медведем. Переписываю чуть ли не в шестой раз.
Я получил медаль за оборону Ленинграда. За месяц до этого — медаль за доблестный труд во время войны.
8 октября 1955
Долго ли, коротко ли, но вот переехал театр [комедии] в Ленинград. И мы поехали в 1946 году с театром в Сочи. Я уже не был завлитом, но связь все не порывалась. Я ехал, чтобы писать для театра новую пьесу. Мне, Катюше, Леночке и Вейсбрему администратор достал мягкий вагон. Мы ехали в одном купе, и воспоминание об этой поездке осталось у меня смутное. Все мы были уж очень разные люди. Я умею приноровиться, к сожалению, к людям самым различным. Но тут была Катюша, и она ни с кем не ссорилась, как всегда, но я чувствовал, что она несоизмерима с Вейсбремом. И не хочет скрывать это. А Леночка была не в духе[115]. А у нее это выражается всегда в том, что держится она весело, но напряженно. И только что произошло событие, тень которого все сгущалась, — решение о журналах «Звезда» и «Ленинград». И мы отбрасывали мысли о том, каковы последствия этого решения для всех нас. Тоже невеселая работка. Только и утешение было на больших станциях покупать еду — кур, гусей, груши, яблоки. И чувствовать приближение юга. И еще было весело, когда из общего вагона, куда загнала администрация группу актеров, прибегала Тамара[116], легкая, тоненькая, совсем девочка, с ясным лбом, спокойными бровями. Прибегала она в пижаме — в общем вагоне стояла жара. И она попросила Катю погадать. И Катя согласилась. И выпали Тамаре карты до того угрожающие, с пиковым тузом, и десяткой, и девяткой, что все мы, и без того встревоженные, хоть и смеялись, но в глубине души — огорчились. Когда мы были в Туапсе, хлынул дождь, когда приближались к Сочи, он превратился в ливень. Мы едва успели добежать до навеса вокзального ресторана. Когда ливень утих, администратор, встречавший нас, сказал: «Скорее в автобус, а то прогноз опять начнется». Следовательно, прогноз считал он названием дурной погоды. Мы все поселились рядом: Нинка Барченко в одном доме с нами[117].
9 октября 1955
Ирина Зарубина — напротив, в нескольких шагах, в одном с нами дворике. Колесов и Тамара через дом. Жили мы неудобно. Комната маленькая. Одолевали нас мухи. Но война кончилась так недавно, что мы, закаленные эвакуацией, на эти мелочи и не глядели. Хозяйка, по фамилии Франк, ссорилась по ночам со своим вторым мужем, упрекала его в чем-то и плакала. Она вышла замуж недавно. Однажды вдруг появились рослые и очень привлекательные, похожие друг на друга парни — ее сыновья, кончившие десятилетку и ездившие в Харьков держать экзамены в какой-то вуз. Экзамены они выдержали, до начала занятий еще оставалось несколько дней. И ребята без билетов вынулись на крыше поезда. Хозяйка похорошела, засияла. И мальчики, самостоятельные, молчаливые, тоже улыбались. Они все что-то мастерили по дому, для материнского хозяйства. А перед отъездом, усевшись под деревом за столом, принялись что-то рисовать тщательно на маленьких прямоугольниках чертежной бумаги. Гляжу, это они делают на дорогу карты. В те дни карточную колоду было никак не достать. Маленькая Таня Зарубина по старой памяти с утра прибегала к нам в гости. В большой школе, напротив, начались занятия, и она стала уже любимицей школьниц и ужасом педагогов. Она пряталась под парты, а потом вылезала среди урока. Забиралась в класс через окно. Однажды под вечер пришла она к Кате, и разговор завязался на научные темы. Катя объяснила ей, что Земля — шар. Таня сначала спорила, потом сдалась, она очень верила Катерине Ивановне. Принялась озабоченно расспрашивать о подробностях. И когда под конец разговора услышала, что ее зовут, попросила: «Катерина Ивановна, проводите меня, а то уже стемнело, да еще Земля круглая». А всего-то пути до дому было ей шагов пять. Но уж очень изменился мир после рассказов Катерины Ивановны. Как всегда, привязался к нам пес по имени Бобка. Хромой, задняя нога согнута в суставе, короткошерстный, белый с рыжими пятнами. Ничей.
10 октября 1955
Кормили Бобку все понемножку. Появился он в Сочи во время войны и прославился тем, что безошибочно отличал наши самолеты от немецких. По звуку. Услышав немецкий, он метался, и визжал, и еще до воздушной тревоги предупреждал об опасности. Он всюду сопровождал Катюшу. У служебного входа под античными колоннами театра собиралась вечерами вся труппа. И занятые в спектакле — с фиолетовыми лицами и наклеенными бачками — и не занятые. И Бобка рычал и пытался укусить тех актеров, кто целовал при встрече Катюше руку. Видимо, полагал, что они хотят укусить. И к морю он ходил с нами, но в воду не шел. Боялся. Мешала сломанная нога. И только однажды, в прибой, так испугался за Катю, что попытался поплыть за нею, что пришлось тащить его из моря на руках. Приехали мы в ливень, все казалось таким чужим, когда через час после приезда сидели мы в комнате у Зарубиной (она приехала дня за три до нас), пили чай и смотрели на мокрые листья и морской туман, что полз через двор. Казалось, что мы сделали ошибку, неловкость, явились куда-то, где нам не рады. Но вот прошло два-три дня, очень длинных, как всегда на новом месте, и уже казалось, что быт установился прочно и надолго. Утром шел я к Акимову, писать пьесу. К нему было недалеко. Дворами в асфальте и зелени, которая так и рвалась через какие-то решетки и проволочные сетки, попадал я, минуя пересохший фонтан, в густой сад, где стояла дача, похожая на сочинские дачи моего детства, с широким балконом во всю длину второго этажа, вся заросшая диким виноградом. Одна была разница — дача эта держалась словно бы чудом. Низ — необитаемый. Навалены какие-то доски. В комнаты Акимова и Леночки попадать приходилось тоже через необитаемую комнату с облупленной штукатуркой. Но у них уже было все по-сочинскому. Жужжали осы.
11 октября 1955
На столе — тарелки с черносливом, нет, с теми огромными черно-синими сливами, из которых и получается чернослив, с персиками, грушами. Тарелки покрыты салфетками, но осы и пчелы так и жужжат и вьются вокруг. Мебели нет почти. Самая необходимая. В комнате у Леночки пережившее столько событий и неведомо как уцелевшее с тех 1890-х годов большое трюмо в углу. Так, примерно, девяностых годов. Хоть и чувствовал я себя в те дни, как всегда на море, бессмысленно счастливым, но, словно звуковой фон, мешающий слушать по радио то, что ты любишь, обстановка мешала жить спокойно. Труппа бушевала не менее бессознательно, чем море, но куда менее величественно. Как всегда в тяжелые времена, вылезали на свет божий самые ядовитые неудачники и пристраивались к самым настойчивым склочникам и карьеристам. И я чувствовал, что не только в театре, а и у нас в Союзе писателей. А из «Ленфильма» шли телеграммы, одна настойчивей и повелительней другой, требующие, чтобы я приехал и занялся переделкой сценария «Золушки» в свете решений о журналах. Я ни за что не хотел ехать, чувствуя, что чем позже вернусь, тем здоровее будет обстановка. Но воспоминание о перепуганно-повелительном тоне телеграмм Глотова преследовало, как запах гари, впитавшийся в твою одежу. А Акимов настаивал, чтобы я написал пьесу очень быстро («Принцессу и свинопаса», например, написал я в неделю), он настаивал неотступно, чтобы пьеса на современную тему, крайне театру необходимая, была мной сделана в месяц. Он репетировал в будущем театре, а я сидел за столом на длинной, во всю длину дома, широкой галерее за маленьким столиком и пытался писать. Жужжание ос, шум прибоя, сад некоторое время поддерживали ощущение счастья. Но скоро чувство неблагополучия брало верх. И я то начинал писать, то бросал и вспоминал, все вспоминал. Однажды увидел я газету возле.
12 октября 1955
Увидел сегодняшний номер газеты на стуле, возле. И я принялся, как школьник, читать газету, вместо того чтобы писать. Леночка вышла из комнаты, и я, вздрогнув, спрятал газету, как школьник, бросился выполнять урок. Леночка весело, а вместе как бы с сожалением смеялась. И я смеялся и ужасался. Ведь мне в октябре, через два месяца должно было исполниться пятьдесят лет. А я был вон какой. Всё задевало меня, и я легко слушался, и пьесы мои все не шли, хотя их и любили хвалить друзья при случае. К морю мы шли через сад дачи, где жил Акимов. Огорожена она была развалинами дореволюционной решетки, утонувшей в зарослях ажины. Самые разрушенные части изгороди укреплены были колючей проволокой. Вот тут-то мы и продирались между ажиной, наступая на проволоку. Узенькая тропинка, почти отвесно падающая вниз, заставляла то скользить, то бежать между разбитыми бетонными глыбами (берег тут был укреплен некогда) вниз, к морю, где большие бетонные кубы то скрывались, то выглядывали из воды — море их то закрывало, то показывало. Нагромождение природных камней и бетонных глыб, узенькая полоска берега, шум прибоя. Перед репетицией или перед обедом здесь всегда можно было застать наших актеров. Филиппов, длиннолицый, сиповатый, куда более умный и начитанный, чем можно предположить, но полный нигилист, лежит, бывало, на солнышке, и уже по одному тому, как он спустил трусы и задрал ноги, видно, что ни во что на свете он не верит. Ольга Львовна, помреж, чернявая, до невозможности тощая, никак не заполняя свой черный купальный костюм, спотыкаясь и оступаясь — такое здесь дно, выбирается на берег. И Филиппов сипит лениво: «Эй, Ольга, формы в море обронила». Иной раз показывается тут Савостьянов[118], крупный, преувеличенно хорошо сложенный. Плечи широкие, грудная клетка великолепная. Но все декоративно. Не мышцы это, а больно много мякоти. И улыбается он декоративно приветливо. Как все молчаливые люди, кажется значительным. Таинственно молчит на обсуждениях пьес. За столько лет не сказал ни одной глупости. Но и умного слова мы от него не слыхали. Любит вышивать не то по канве, не то по атласу. Он не валяется, как Филиппов, а стоит на солнце. Молча. Но здесь он, повторяю, только показывается. Обычно он совершает воздушно-морские лечебные укрепляющие процедуры на медицинском пляже. Бывает здесь Суханов[119], едва ли не самый любопытный человек в труппе. Скрытен. Как многие сильные люди, органически не может похвалить, когда хвалят все, и заступается, когда все ругают. Это последнее, по суровости характера, случается с ним реже. Молчит, когда все ругают. Если высказывается по превратностям характера, то часто говорит умно и во всяком случае интересно. Кто-то говорил мне, что перенес он тяжелое детство. Попал в руки каких-то хулиганов из их двора, которые издевались над ним. Как? Не знаю. Рассказывал кто-то из актрис. Он о себе молчит. Не так декоративно, как Савостьянов. Этот молчит о себе, как иные рассказывают. Особенно когда он молча, с сеткой на голове усаживается вышивать гладью. Нет, Суханов молчал о себе как молодой человек нашего времени и продолжает молчать и в наши дни, дожив до средних лет. Актер Суханов отличный. Человек суровый. И все-таки наши администраторы вечно обижают его, чувствуя, что он из самолюбия и брезгливости не станет с ними связываться. И комнаты ему дадут похуже, и с пропиской в Москве во время гастролей наших он возился самолично, когда мы все уже были прописаны в гостинице «Москва». Ему почему-то устроили комнату в какой-то частной квартире далеко от театра. И когда мы вернулись в Ленинград, ему устроили прежнюю квартиру, ту, в которой родился и вырос, чего ему очень не хотелось. И он просил подыскать ему что-нибудь другое, но из брезгливости не настаивал. Впервые тут услышал я от него некоторое как бы подтверждение слухов, что детство у него было тяжелое. Он сказал, что боится и ненавидит и двор свой, и квартиру. Из-за детских воспоминаний. Или не он?