Евгений Шалашов – Убей-городок. Ошибка комиссара (страница 5)
– Да ты что? – удивился я. – Какая жена? Этот несчастный убивец ни одного имени не может вспомнить, кто у него за это время перебывал. Не буду же я ему такой подарок делать – фамилию ее называть. Ведь тогда ее одну он и запомнит и прокурорскому следователю назовет. Тогда уж ей участия в процессе никак не избежать будет. Так что твой друг пускай молится, чтобы все обошлось. От меня тут уже ничего не зависит.
Олег слушал меня, а я думал: «Ну ты же следователь, сам все понимать должен».
– Кстати, – продолжил я, – Кульков утверждает, что никого в квартире не удерживал силой, еще чего не хватало. Девки к нему сами приходят и остаются, кто сколько хочет. Ему не жалко.
На столе зазвонил телефон, но Кустов поднял трубку и сразу же положил, потом снова снял и оставил лежать на столе: пускай не мешают.
– Ты знаешь, я почему-то Кулькову верю. Мне его даже жалко, дурака. А где эту девку носило, пока она домой не вернулась, кто знает?
Я посмотрел на телефонную трубку, из которой обычно в таких случаях должен слышаться длинный гудок. Там была тишина. А вдруг какой-нибудь «товарищ майор» подслушивает? Олег проследил за моим взглядом и положил трубку на рычаги.
Зачем надо было городить огород с тем, как отмазать друга? Стой на своем: звонок о трупе был анонимный. Мало ли кто знает телефон следователя и почему решил так поступить. А почему аноним не пожелал представиться, так это у него и надо спрашивать. Поймайте и спросите.
Кажется, Олег понял меня без слов.
Глава третья
Оставь надежду…
«Мы любим людей за то добро, что для них сделали». Не помню, кому принадлежит эта парадоксальная, на первый взгляд, фраза. Кажется, дедушке Толстому. Он вообще за свою жизнь много парадоксального наговорил.
Разберемся. Логика подсказывает, что любить надо тех, кто сделал добро тебе. Однако не получается. К таким людям можно испытывать чувство благодарности, признательности, уважения, еще что-нибудь подобное. Но любить? Нет уж, увольте. Иногда даже хочется и подосадовать: ну вот, теперь я у него в должниках, а быть таковым, уверен, никому не нравится. Перелистайте свое прошлое и убедитесь сами. У староверов, говорят, вообще такой обычай: если тебя усадили за стол, угощают пищей, а ты знаешь, что не сможешь сделать ответный жест, то должен просто-напросто отказаться от еды. Что-то в этом есть. Сам терпеть не могу быть кому-то обязанным или ходить в должниках. Наверное, поэтому ни разу в жизни не брал в долг крупных сумм (рубль или трешка не в счет) или кредитов.
И наоборот, объект приложения толстовской заповеди оказывается осененным лучами этого самого, тобой сделанного, доброго дела. Как же не полюбить такого? И самооценку повышает: вот я какой! Наделал добра и не кичусь ни капельки, не кричу на площадях, не рассказываю собеседникам, крепко ухватив их за пуговицу, чтобы не уклонялись от выслушивания. Просто люблю его, этого негодяя, которому случайно сделал доброе дело. Как-то так.
К чему это я? Да к тому, что собрался совершить один поступок, но приведенный толстовский тезис мне немного мешал. Следователя Самсонова я не любил и любить не собирался. Просто я к нему хорошо относился, как к товарищу по службе, не более того, и надеялся уберечь от неприятности, случившейся с ним в первой версии моей жизни. А в первой версии Валерий сел. За взятку. Мерзкая статья, скажу я вам. Якобы взял пару бутылок коньяка по какому-то плевому уголовному делу.
Я твердо решил поговорить с Самсоновым. Но поговорить надо было так, чтобы он мне поверил. В этом и заключалась загвоздка. Казалось бы, нет ничего проще: предупреди человека, а дальше пусть сам думает. Но дело осложнялось тем, что я не помнил, когда это произойдет, а уж кто эти супостаты – тем более. Почему-то в памяти зацепилось, что дело было после переезда в новое здание райотдела. Если выступлю раньше времени, как он отреагирует? И что я ему скажу? Что есть оперативная информация о готовящейся подставе? Так Валерий сам когда-то работал в уголовке, его на мякине не проведешь. Начнет выдавливать из меня подробности, сказать-то мне и нечего. Но и прозевать момент было бы еще хуже.
День, на который я наметил разговор, начался с маленькой хохмы. Утренняя оперативка шла полным ходом, только что закончился селектор, раздавались последние пряники, люли и ценные указания. Мы с Валерием оказались в числе присутствующих, будучи участниками отдежурившей оперативной группы, готовившейся с чистой совестью идти отдыхать.
Привычный процесс прервался появлением замполита с каким-то свитком в руках. Федор Павлович с трудом протиснулся в заполненный до отказа кабинет начальника и тут же потребовал слова. Возмущенно произнеся: «Как вам это понравится, товарищи?», он развернул свиток.
«Оставь надежду, всяк сюда входящий» было начертано на длинной бумажной ленте с перфорированными краями. Лента сильно походила на бумагу для промышленного самописца, буквы пьяненько кривились и сильно отличались от каллиграфического идеала. Концы свитка были подозрительного темно-розового цвета, намекающего на присутствие в клеящем составе родамина. Наличие родамина подтверждали и розовые руки замполита.
Товарищи, к которым оказался обращен вопрос, оживились, но ответа на него не дали. Я тоже видел этот плакат над входом в райотдел, когда уже утром возвращался из «травмы», но ответственность за его снятие на себя не взял. Спросил только у дежурного: знает ли он о новом лозунге? Тот не знал. Выскочил на улицу, перематерился, но снимать тоже не стал. Честно говоря, странный поступок для дежурного, который за все получает самым первым. Но, может быть, его несколько оправдывала сердитая фраза: «Вот пусть сами и отдуваются»?
Кто были эти неведомые «сами», я догадывался, но на тот момент мне было не до того. Впереди еще два адреса, с которых предстояло привезти для следователей каких-то неслухов, игнорирующих повестки. Я, кстати, уже давно привык, что по таким вопросам можно ездить в одиночку (не то что в будущие времена, когда тебя сопровождают едва ли не автоматчики) и дверь тебе обязательно откроют, едва заслышав слово «милиция».
Первая странность с этим лозунгом была такая: ни начальник РОВД, прибывающий весьма рано, ни кто-либо из сотрудников никаким образом не отреагировали на этот плакат. Как будто специально оставили это дело для «замполитского» воздействия.
Не дождавшись внятного ответа, Федор Павлович развил свое наступление:
– Товарищи, ведь это же форменное безобразие! Как же вы допустили, чтобы оно, – он потряс свитком, – дискредитировало советскую милицию?
– А что? – подал голос начальник уголовного розыска, сидевший сегодня почему-то в самом дальнем углу. – Если обратить написанное в адрес жуликов, очень даже правильное указание. И пусть не надеются, что удастся отвертеться.
– А если отнести это к нормальным гражданам, пришедшим к нам за помощью и защитой? – тут же отреагировал замполит. – Это как вам? Тоже оставить надежду? – Он вдруг остановил свой взгляд на мне. – Вот вы, товарищ Воронцов, все сутки ездили туда-сюда. Разве вы не заметили этого безобразия?
Вот тебе на! Нашли крайнего. Я хотел было уже сказать, что заметил и дежурного проинформировал, но вспомнил его угрозу про «пусть сами отдуваются», поэтому и ответил по-другому.
– Я думаю, Федор Павлович, что совершить такое мог кто-либо имеющий зуб на милицию из числа работников наших крупных предприятий. Бумага-то на плакате из киповского рулона, какие на «металлурге» используются. А еще это должен быть человек достаточно начитанный. Все-таки произведениями Данте у нас далеко не все интересуются.
Я прекрасно знал, что недавно наши сыщики выезжали на металлургический завод в связи с какой-то кражей. Кражу не раскрыли, но зато разжились большим количеством рулонов диаграммной бумаги для самописцев, что в условиях перманентного бумажного дефицита дело совсем не лишнее. Теперь эти рулоны были свалены в углу кабинета промзональников на общую потребу – приходи и бери, пользуйся, если А-4 закончились. Уточню, что обозначение «А‐4» в семьдесят седьмом было не в ходу, а говорили просто – «машинописные листы», но это я по привычке из иного времени.
По странной случайности, именно в этом кабинете – под номером тридцать! – вчера поздно вечером, проходя мимо, можно было слышать неположенный шум. Если бы я ключом по скобке выбил морзяночную семерку – «дай – дай – за-курить», – мне бы, конечно, открыли. Но мне было нужно другое, поэтому я стучал как обычно. После моего стука воцарялась чуткая тишина, нарушаемая лишь звуками «ш-ш-ш-ш» в различном исполнении. Потом из-за двери слышалось «Ушел», и шумы возвращались. Приходилось стучать снова, чтобы хоть немного пробудить в коллегах необходимую бдительность. Так что, если сопоставить эти обстоятельства, можно было легко выстроить совсем другую версию, нежели та, которую я высказал.
Но Федор Павлович, слава богу, этих обстоятельств не знал. Зато, как выяснилось, он был начитанным человеком.
– Я тоже уважаю творчество Данте, но вы хоть знаете, где у него это объявление размещалось? На вратах ада!
– А нам не страшно, мы атеисты! – отреагировал кто-то, в тесноте не идентифицированный.
Неизвестно, сколько еще продолжалось бы это безобразие, если бы Семенов, которому уже надоело смотреть на происходящее, не поставил решительную точку, повелев начальнику розыска разобраться с происшедшим. Тот даже не дернулся воспротивиться, а лишь поглубже вжался в свой угол. Заодно Семенов и меня одарил строгим взглядом, из которого я понял, что начальнику моя версия не зашла. Мне подумалось, что наш проницательный руководитель имел в виду вовсе не поиски рассерженного на милицию металлурга, а нечто совсем другое. И как это он догадался?