18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Евгений Саржин – Там, где дует сирокко (страница 16)

18

Но, как выяснилось, помимо знойного африканского тела у Албины был ум – вёрткий и шустрый, мгновенно чуявший, откуда дует ветер. В хаосе дней Газавата, когда на севере росли грибы ядерных взрывов, а над мусульманскими кварталами Палермо взвились знамёна с чёрным солнцем, она сориентировалась быстрее, чем другие, появившись однажды на улице в длинном платье африканского покроя. «Албины нет, да и никогда не было по-настоящему», – объявила эта девушка двадцати лет отроду. Она Таонга, истинная дочь Африки, и свет на дорогу перед ней пролило учение великого Махди.

И больше всего Стефано разозлило то, что это было лицемерие с самого первого дня. О, нет, многие, конечно, подхватывали заразу по-настоящему. Дети переселенцев, которые росли как обычные марсальские ragazzi[3] – подпирали спинами стены портовых баров, гоняли мяч, сколачивали юношеские банды и дрались вечерами – теперь слушали проповеди безумного пророка и ещё более бесноватых имамов и менялись на глазах. Их взгляды становились острыми и хищными, речь – тяжёлой и обрывистой. Даже походка, как он замечал, менялась. Вчерашние рыбаки, официанты, просто гопники вдруг начинали мерить улицы Марсалы тяжёлой поступью полицейских. Они теперь носили африканскую одежду, а самые ярые даже вывешивали из окон зловещий флаг с восходящим чёрным солнцем.

Такой ли стала и Албина-Таонга? Нет и нет – тут у него сомнений не было. Она постелила в приемной своего пансиона коврик для намаза, она куталась в не то малийское, не то нигерийское платье, водилась с чёрной и магрибской молодёжью, слушая их яростные речи и льстиво поддакивая. Но стоило ему увидеться с ней наедине, заглянуть ей в глаза, услышать, как и что она говорит, и всё встало на свои места. Таонга осталась всё той же, какой он знал её со школы – лукавой, вёрткой, неравнодушной к мужчинам и деньгам дочерью бедных иммигрантов. Просто изменился мир вокруг – и она под него подстроилась.А он, Стефано, меняться не захотел.

Глава вторая

Африка. Она часто повторяла это слово и себе, и другим. Таонга, истинная дочь Африки, рождённая в Африке, горячая и чёрная, ибо плоть от плоти горячей и чёрной африканской земли. Но что она, в сущности, знала о ней?

Ей было три годика, когда их семья покинула Кадуну, нигерийский городок, где она родилась, и где выросли родители, и в свои нынешние сорок шесть Таонга уже не могла точно сказать, что в её памяти правда, а что – ложный отзвук снов. Кажется, однажды она игралась на усыпанной картонными коробками улочке с тряпичной куклой и ударила голопузого мальчика, который хотел её отобрать. И потом ела какие-то фрукты – название теперь никогда не узнать, но они были кисло-сладкими, и она вгрызалась в мякоть, а щеки и подбородок были липкими от пота. И потом ей было плохо, от этих ли фруктов или других, и она сидела, скорчившись, над кучей мусора и стонала.

А ещё, кажется, было много мух. Или это были не мухи, а, скажем, осы? Или мухи, но не в Кадуне, а где-то ещё? Она уже ничего не могла сказать точно. «Таонга, истинная дочь Африки», как она представлялась мужчинам из Ордена Верных, Африку не помнила и никогда там не бывала с тех пор, как ступила нетвёрдыми детскими ножками на баркас в Ла Марсе.

Она много слышала об Африке с тех пор – о том, как всю её северную часть сковала воля Махди и знамя с восходящим солнцем, о том, как в бывшей Дагомее вырос огромный Котону – Вавилон под тропическим солнцем, где сталкивались сразу несколько миров, как во влажных лесах Конго вернулись к древним обычаям и едва ли не людоедству. Рассказы об этом вызывали в ней странное, необъяснимое даже для себя волнение – но она никогда не порывалась посмотреть, как же там, все-таки, по-настоящему. Она больше не бывала в Африке. Нет, иногда посещала Магриб по делам, конечно – обычно Тунис или Сус, хотя раз доезжала и до Алжира. Но это ведь совсем другое. Ту, настоящую Африку Таонга покинула в свои тригодика навсегда.

Но Африка не покинула Таонгу.



Начать хотя бы с имени. Родителям еще в Кадуне христианский пастор велел назвать её Албина – они так и сделали. Себя они тоже звали христианскими именами, а, оказавшись здесь, отказались и от фамилий на языке иджо и взяли безликие итальянские. Они хотели порвать все связи с Африкой. Иногда ей, уже взрослой, казалось, что, если бы могли, они бы соскребли с себя и чёрную кожу, как клеймо своей прежней земли, земли крови и нищеты.

Но и их тоже Африка покидать не желала. И когда её мать всё-таки умерла в городской клинике (отец восторгался тем, что её там лечат бесплатно, даже когда стало понятно, что ничем эти хвалёные белые врачи ей помочь не могут), Африка вернулась к ним в дом.

В день после похорон она пришла домой из бара, где подрабатывала – незаконно, ибо ей было всего шестнадцать – и увидела висящий на двери пучок трав, ломоть хлеба на тарелочке и стакан молока, стоящие на кривом столике. На распятие, освящённое в местной церкви, отец тогда даже не смотрел – вместо этого тщательно окуривал дверной проём какой-то дымящейся веточкой и бормотал непонятные слова на позабытом ею языке.

И Албина поняла, что Африка по-прежнему здесь и никогда не покинет их до конца.



Прошла ещё пара лет, и мир начал меняться, или, как некоторые считали, разваливаться. Пришла война, даже нет – Война. Та, первая, сути которой Албина не понимала. Её начали большие люди, слишком богатые, чтобы быть разумными, и она видела, как жмутся друг к дружке мужчины в кофейнях и портовых барах, как переговариваются, понижая голос, как дрожат их руки и бегают глаза. Казалось, из них всех разом вытащили тот стержень, который позволял им быть мужчинами – пить ядрёный кофе и терпкое пиво, травить сальные анекдоты и щупать женщин. Теперь эти суровые, самодовольные белые мужчины напоминали нашкодивших детей, которые гадают, как их накажут родители. Их мир трещал и шатался, и Албина навострила уши.

Она не любила читать, вернее, не понимала, зачем это нужно, а от школьных уроков больше помнила хихиканье на задних партах и обмен пошлыми картинками через телефоны, чем то, что (без особого, впрочем, энтузиазма) пытались ей втолковать вечно усталые учителя. Но ей и не надо было знать историю, разбираться в политике или понимать экономику, чтобы чувствовать – грядут перемены. Большие перемены. И её сердце тревожно ёкало от предвкушения.



Албина уже успела понять, что та жизнь, которая так впечатлила её африканских родителей – настоящий дом, свой, хороший, настоящая школа и больница, всё как у других – это лишь жалкие крохи того, что может предложить мир за пределами Африки. Она, Албина, которая одевалась по-европейски, думала по-итальянски, а ругалась на сочном сичилиано[4], смотрела на всё это уже не как африканская беженка. Их «настоящий дом» – просто бедная коммунальная квартира, их новая жизнь – прозябание в бедности, где они каждый месяц рассчитывают, как не потратить больше, чем у них есть, и всё равно постоянно залезают в долги. И другого у неё не будет. Жалкая социалка, чтобы не помереть с голоду, либо не менее жалкая работа официанткой или продавщицей. Или – она рассматривала и этот вариант тоже – торговля тем, чем так щедро одарили её предки (собственно, тело было единственным её стоящим внимания африканским наследством).

Но это старый мир, а как насчёт нового мира, того, который нарождается прямо на их глазах? Не найдётся ли там для неё местечка посытнее? И Албина тайком от отца начала захаживать на собрания африканцев, где вместо прежнего вялого муллы проповеди читал суровый, крепкий мужчина средних лет с чёрным кольцом на пальце и чёрным же значком-солнцем на вороте галабии. Он говорил попеременно на итальянском и арабском, Албина понимала далеко не всё, но главное ей стало ясно. Новая вера – и вместе с ней новая власть, новый мир, новые возможности – идёт из Африки, её родной земли, которая до того оставалась для неё лишь краем смутных детских грёз.

Для неё, но не для других, и она видела, как горят глаза у слушавших проповедника, как становится другой их речь, осанка, походка. В день, когда белые мужчины плакали на улицах (тогда в чёрном аду ядерного взрыва погиб какой-то особенно дорогой им город), она поняла, что Албина должна умереть. Войдя в свою комнатушку, которую делила с сёстрами, она повесила на грудь медальон с черным солнцем и вышла уже Таонгой, истинной дочерью Африки.

Она вернулась домой.



Потом ей смутно казалось, что именем Таонга называли кого-то на улице в том африканском местечке, которое осталось в её памяти грязным, полным мух и липких, приторных фруктов, вызывавших мучительный понос. Когда Таонга объявила, что возвращается в Африку, то не имела в виду, что опять поедет в эту дыру, о нет. Это Африка должна была прийти сюда.

И она пришла. Следующие годы были страшными, но и великими для Острова и для неё. Таонга теперь ходила на собрания махдистов (в мечеть, её, впрочем, имам не пустил, одним взглядом оценив её формы) и одевалась как африканка. Правда отец, не одобрявший её перемену, говорил, что одежду, которую она нашла, носят йоруба, а они иджо, но её это не волновало. Таонга усердно учила арабский (ох, как же тяжело он ей давался), она произносила слова, которые желали от неё слышать её новые друзья из африканцев и магрибцев, вдумываясь в них не больше, чем в прежние католические молитвы. Раз таковы правила этого нового мира, их надлежит знать, чтобы чего-то в нём добиться.