Евгений Салиас де Турнемир – Петербургское действо. Том 2 (страница 8)
И в душе юной женщины, недавно вышедшей замуж, являлся постоянно кажущийся разлад. Она готова на подвиг самый трудный, самый страшный, но с тем условием, чтобы подвиг этот, с одной стороны, отозвался сразу во всей Европе, а с другой стороны, был бы тоже увит розовыми ленточками и опрыскан духами.
Когда государыня заговорила о просьбе, княгиня уже мечтала, что вот сейчас придется ей сделать что-нибудь высокое, знаменательное. А ей предлагают ехать к дуре сестре и выпытывать у нее то, что она может знать. Она к ней давным-давно не ездила, прервав всякие сношения, а теперь ее заставляют унизиться, дают ей поручение мелкое, неприятное, почти глупое. А главное, дают ей поручение бабье: поехать, посплетничать и выманить у сестры тоже какую-нибудь сплетню.
– Итак, что ж, княгиня? – вымолвила наконец государыня.
– Подумайте, ваше величество. Я не отказываюсь, но что ж я узнаю? Она глупа, но не до такой степени. Вероятно, она мне ничего не скажет или просто соврет, чтобы похвастать.
Екатерина вздохнула:
– Согласна. Но покуда вы не поехали, не побывали у нее, вы этого не можете и знать. По моему мнению, если вы захотите, то сумеете выпытать всю истину. А она не может не знать всего договора. Я уверена, что государь за последние дни все выболтал ей.
После небольшой паузы Дашкова недовольным голосом выговорила:
– Извольте. Что ж? Мы, бабы, только на это и годимся.
– Нет, княгиня, бабы и на другое годятся. Я тоже баба! Но мужчины понимают, что из малых дел составляется большое дело, из больших – великое дело. Женщины не всегда понимают это. Вот вы умная женщина, а не хотите понять, как важно было бы для нас всех знать сегодня же вечером, в чем заключается договор и действительно ли подписан он.
Дашкова будто теперь только поняла значение того, что от нее требуют.
«Конечно, цель эта важная, – думала она, – но средство достижения этой цели – бабье. Это все слишком просто, глупо!» Вот если бы ей поручили составить une trame[4], собрать кучку людей, замаскировать их и ночью, окружив дом Гольца, похитить у него все бумаги!.. О, тогда бы!.. Она еще вчера читала, что так поступили недавно с тосканским резидентом в Мадриде. Вот на такой романический подвиг княгиня полетела бы с наслаждением!
– Хорошо, я поеду, – выговорила она наконец сквозь зубы. – И даже сделаю так, как всегда поступаю с лекарством. Уж если нужно avaler ane tisane[5], то поскорее, сразу. Зажмуриться и проглотить!
– Пожалуй, сразу – хорошо, – улыбнулась государыня, – но когда что делаешь, не надо жмуриться: этим только себя обманываешь и как раз прозеваешь что-нибудь, хоть бы, например, муху с лекарством проглотишь.
И Екатерина Алексеевна рассмеялась, но невеселым смехом. За последнее время ей редко случалось смеяться от души.
– Ну, с такой замечательно умной женщиной, как Елизавета Романовна, трудно прозевать что-либо! – презрительно сказала Дашкова, пожимая плечами, и прибавила: – En voila une, qui n,inventerait pes la poudre[6].
– De la poudre aux yeux… Que si…[7] Поэтому советую вам все-таки дорогой приготовиться, княгиня, – сказала государыня. – Будьте мудрее змия, хитрее лисы и ласковее овечки, когда будете беседовать с графиней Воронцовой. Вечером мы будем вас ждать.
XXVII
Княгиня Дашкова заехала домой переодеться, чтобы быть у сестры в более простом платье, затем отправилась в дом отца.
Положение Дашковой при дворе было исключительное. Она прервала всякие сношения с сестрой, без боязни высказывалась, рисовалась и хвастала своей дружбой с гонимой, почти опальной императрицей и могла это без боязни делать именно благодаря только тому, что была сестрою фаворитки. С ней государь обращался милостиво и только шутил насчет ее дружбы к жене или искренне уговаривал:
– Напрасно вы променяли Романовну на Алексеевну. Сестра ваша – добрая душа… И вам очень, очень пригодится… И скоро! А ваша Алексеевна хитрая и злая… Она с человеком поступает, как с апельсином, высосет весь сок, а кожу бросит…
– А вы совсем с кожей скушаете! – отшучивалась Дашкова.
Княгиня не любила сестру или, скорее, презирала ее. Между ними ничего не было общего. Но в глубине души Дашкова все-таки должна была сознаться, что главной причиной ее чувства нелюбви к сестре и любви к государыне было возвышение этой сестры.
Это неожиданное и необъяснимое возвышение крайне некрасивой, глупой и дурно воспитанной сестры раздражало княгиню. Не только на нее, но и на всю свою родню, на двух сестер и двух братьев, княгиня почему-то смотрела немного свысока. Положение ее в этой семье было правда исключительное.
При рождении своем девочка, младшая в семье, неизвестно почему сделалась крестницей императрицы, только что вернувшейся из Москвы после коронации, и молодого великого князя, только что привезенного из Голштинии и объявленного наследником. Преемник девочки от купели сам только что был приобщен к православию и покумился с теткой.
Через года три умерла мать; овдовевший отец любил пожить весело и беззаботно и на пятерых детей не обращал никакого внимания. И вот брат его, канцлер Воронцов, у которого была только одна дочь, стал просить отдать ему на воспитание одного из детей и выбрал крестницу императрицы и наследника.
Воспитание с первого дня дается маленькой племяннице Екатерине то же, что и родной дочери, их воспитанница оказывается счастливо выбрана, она далеко не красива, но прилежна, умна и даровита. В двенадцать лет она уже тихонько запирается у себя на ключ по ночам и читает все те книги, которые только попадаются ей в библиотеке дяди-канцлера. Скоро девочка развита не по летам, а образованна настолько, что удивляет познаниями окружающую полуграмотную среду. Но природный ум развивается односторонне, и она прежде всего делается пылкой мечтательницей. Воображение работало и, не находя пищи в окружающей обстановке, стало врываться с требованиями в личную обыденную жизнь… Явилась насущная потребность, жажда увидеть и в действительности, в своей собственной жизни, то, что было с восторгом узнано в разных книжках.
В пятнадцать лет юная графиня Воронцова встречает в тихую ночь на улице, при лунном свете, красивого незнакомца офицера, который вдруг с ней заговаривает, не имея на то права. Поэтому она тотчас чувствует, что это… все странно!.. Судьба! Она тотчас влюбляется и выходит действительно за него замуж. Отношения к мужу, затем отношения к двоим детям, наконец отношения к великой княгине, теперь императрице, – не любовь и не дружба, а обожание… смесь аффектации и сентиментализма. Потребность драмы и трагедии, романа и поэмы в пустой, обыденной жизни сделала княгиню приятной собеседницей, но невыносимой сожительницей и утомительным другом. Ежечасное преувеличение все уродовало!..
Положение ее друга, императрицы, сделалось вдруг действительно трагическим. Какая пища, какая манна небесная для женщины-фантазерки, мечтающей о геройских подвигах! И княгиня отдалась всей душой делу Екатерины. И от зари до зари усердно, неутомимо, почти не имея покоя и сна, работала и работала для нее… воображением!
И поэтому самая кипучая деятельность выпадала на ее долю по ночам, в постели. Тут, среди добровольной бессонницы, брала она города, завоевывала скипетры и короны, спасала Россию, умирала на эшафоте!.. А Европа гремела в рукоплесканиях героине севера!..
Но государыня и из этой двадцатилетней мечтательницы сумела извлечь пользу. Крестница императора и родная сестра фаворитки, конечно, могла пригодиться всячески. Таким образом, и на этот раз княгиня была вызвана ею и послана с поручением, которое, помимо нее, совершенно некому было дать.
Княгиня вошла в гостиную сестры и не нашла в ней никого. Она постучала в следующую дверь и услыхала голос:
– Здесь! Гудочек, что ль? Иди!
Переступив порог, княгиня не сразу нашла сестру. Елизавета Романовна оказалась в углу комнаты, на маленькой скамейке, перед раскрытой заслонкой сильно разожженной печи.
Внешность графини Воронцовой в эту минуту была особенно неприглядна. Елизавета Романовна была низенькая, крайне толстая женщина с жирным, как бы опухшим лицом, с большим ртом, с маленьким, вострым носом, но как бы заплывшим жиром, и с крайне узенькими глазами, которые зовутся обыкновенно «гляделками».
Эта внешность удивляла многих иностранцев, и французский посланник Бретейль писал про нее своему двору, что фаворитка напоминает «une servante de cabaret»[8].
Несмотря на позднее время, она была еще не причесана; волосы, спутанные на голове, торчали лохмами во все стороны; разбившаяся, нечесаная коса прядями рассыпалась по плечу и по спине. Гребень кое-как держался в этой косе, будто забытый еще вчера и ночевавший с ней, и, повиснув теперь боком, собирался ежеминутно упасть на пол. Кроме того, она, очевидно, еще не умывалась, и лицо ее было маслянисто. Она еще не одевалась, и на ней было только два предмета: измятая сорочка, а сверх нее накинутый на плечи старый лисий салоп, который, отслужив в качестве теплой верхней одежды, исправлял теперь должность утреннего капота.
Всякий день за все три времени года, исключая лето, Елизавета Романовна именно так, прямо с постели, не умывшись и не причесавшись, накидывала на себя этот салоп и босиком подходила к печке, заранее сильно растопленной; она садилась всегда на скамеечке и, с наслаждением грея перед огнем голые ноги, всегда при этом съедала около фунта коломенской пастилы и калужского теста. Прежде она делала это до сумерек и до вечера, теперь же могла делать это только часа по два, по три, а затем одевалась… Трудно было бы решить, о чем она думает, молчаливо пережевывая пастилу, как корова жвачку, и не спуская ни на минуту свои гляделки с раскаленных угольев печи.