реклама
Бургер менюБургер меню

Евгений Салиас де Турнемир – Петербургское действо. Том 2 (страница 10)

18

– А по его глупости, матушка, дурак он – вот что. Да и денег фридриховских у него куры не клюют. Надо полагать, что это все ради нашего нового трактата. Ведь на днях трактатец государь подмахнет. Ну, вот Гольц в горячее-то время и одаривает всех; все боится, а ну-ка я, либо принц, либо вот ты остановим государя, отсоветуем. Знает он, что государь – человек добрый, слабодушный, если кто здорово привяжется, да начнет пугать, да стращать, так живо и отговорит. Вот, на мой толк, барону и пришло на ум: ну как Романовну другой кто задарит да она отговаривать учнет, дай лучше я забегу да поднесу ей что-нибудь. Да и кто его знает еще… Сам, вероятно, наживет на букете.

– Как то ись наживет? – не поняла Воронцова. – Что ты?

– Эх ты, простота! Как? Поставит его Фридриху в счет вдвое супротив его цены. Наши послы завсегда это делали. А кроме того, еще скажу, у нас в столице умные свои люди есть, родная, кои думают, что ты простой прикидываешься, а то и дело об европейских событиях с государем толкуешь и по наговору канцлера великие дела вершишь. Гольцу известно, что родитель твой зело против трактата, да и дядя тоже… Ну, думает, подарю Воронцовой букетец – может, и тятенька с дяденькой ласковее будут. Он мне вчерася вечером, придравшись к моему слову, взаймы тысячу червонных дал. Я и не просил, а только охнул при нем, что дорого очень все в Петербурге да что новый мундир мой много стоит. Ну, он мне сейчас и предложил взаймы.

– Так ведь это же взаймы, – заметила Воронцова. – Букет-то нешто тоже придется мне ему после подписания трактата отдавать?!

Гудович рассмеялся:

– А я нешто отдам назад? Э-эх, Романовна, куда ты проста. За то я тебя и люблю. Ну, мне пора…

Вернувшись домой, Гудович нашел у себя адъютанта государя, Перфильева, и приятеля князя Тюфякина. Перфильев был совершенной противоположностью Гудовича.

Он действительно исправлял адъютантскую должность при государе, и довольно мудреную и утомительную. Что бы ни понадобилось, все делал Перфильев. Часто случалось ему по нескольку часов кряду не сходить с лошади. На нем же государь подавал пример, так сказать, всем офицерам гвардии. Так, когда был отдан приказ учиться фехтованию, то Перфильев стал первый вместе с принцем Жоржем брать уроки у Котцау. Когда был принят прусский артикул с ружьем, Перфильев опять-таки первый выучился ему.

Из всех окружающих государя Степан Васильевич Перфильев был самый умный, добрый и дальновидный. Он видел и понимал все совершавшееся на его глазах, и если бы он имел большие влияния на дела, то, конечно, многое бы пошло иначе.

Главная беда состояла в том, что Перфильев, как это часто встречается, считал себя глупей, нежели он был в действительности. Часто, видя что-нибудь, что казалось ему опасным и вредным для правительства государя, он убеждал сам себя, что, стало быть, так надо, что он в этом ничего не смыслит. Перфильев очень бы удивился, если бы ему сказали, что он умнее всей свиты и приближенных государя; очень бы удивился, если бы ему сказали, что принц Жорж глуп, а барон Гольц продувной плут, то есть истинный дипломат. Сам Перфильев бессознательно понимал это, но вместе с тем не доверял своим суждениям.

Зато у честного, умного и прямодушного Степана Васильевича было три слабости, в которых даже его и винить было нельзя. Это были три слабости его времени, его среды и нравов столицы. Он любил редко, но метко выпить. Любил тоже запоем, несколько дней проиграть, не раздеваясь и не умываясь, в карты, до тех пор, покуда не спустит все, что есть в карманах. В-третьих, он был падок на прекрасный пол, но не из среды большого света. Женщины светские для него не существовали. Зато не было в Петербурге ни одной приезжей шведки, итальянки, француженки, с которыми бы Перфильев не был первый друг и приятель.

Но, обладая этими тремя слабостями своего времени, Перфильев отличался от других тем, что знал, где граница, которую порядочный человек не переступает.

Проиграв хотя бы и большие деньги, он не ставил ни одной карты и ни одного гроша в долг, и, таким образом, карточных долгов у него никогда не бывало ни гривны, а, наоборот, за другими пропадали выигранные суммы. Часто видели Перфильева веселым, но никогда пьянство не доходило у него до безобразия и до драки. Напротив того, чем пьяней бывал он, тем остроумнее и забавнее.

Гудович, вернувшись, нашел в своей квартире и друзей, и большой запечатанный пакет. В этом пакете оказалась бумага, по которой он мог получить от голландца-банкира сумму в тысячу червонцев, и, кроме того, была вложена завернутая в бумажку игральная карта с нарисованным на ней букетом.

Перфильев и Тюфякин, близкие люди Гудовича, удивленные разрисованной игральной картой, тотчас приступили к нему с допросом.

– Это, голубчики, денежный документ мне самому. А карта эта – такая штука, что если бы мне дали выбирать, так я бы и тысячу и три тысячи червонцев отдал бы, а карточку эту взял.

– Ну вот! – воскликнул Тюфякин, и глаза его даже блеснули.

– Верно сказываю, денежки мне, а карточка эта не мне. И от кого – сказать уж никак не могу. Я с ней должен послать доверенного человека к бриллиантщику Позье, а он, получив ее, выдаст вещичку алмазную ценою в пять тысяч червонцев, которые он уже вперед за работу получил. Только вы об этом никому ни слова. Дело тайное! По дружбе сказываю. Сам Позье не знает, кто заказал, кто деньги послал, кто за работой приедет и кто его вещицу носить будет. Вот как! – весело болтал Гудович, и, сунув денежный документ в боковой карман, он тщательно запрятал игральную карту в маленький потайной кармашек камзола, застегивавшийся на пуговицу.

– Ну, сегодня я угощаю, – сказал он. – Приезжай через час в «Нишлот», – обернулся он к Перфильеву.

– Нет, не приеду. На Гольцевы деньги пить не стану!

– Догадался, разбойник! – воскликнул Гудович.

– Мудрено очень… Бумага на банкира. Разумовские, что ли, этак деньги дают.

– Приезжай, голубчик, не упрямься, – проговорил Гудович. – Ведь это я взаймы взял.

– Как не взаймы! Хорош заем! – рассмеялся Перфильев. – С платежом бессрочным в аду угольками.

– Он и тебе ныне завтра предложит то же самое, – добродушно сказал Гудович.

– Нет, братец, мне не предложит. Уж пробовано, и в другой раз не сунется.

Перфильев уехал, а князь Тюфякин объявил Гудовичу, что он к нему на весь день да и ночевать просится, так как, соврал он, у него в квартире белят стены и потолки.

– Ну что ж, отлично, Тюфячок. И денежки у нас есть, спасибо Гольцу. Мы сейчас пошлем всех своих оповестить, чтобы собирались скорее в «Нишлот». Ну что, у тебя спина-то после орловского битья прошла аль еще ноет?

– Малость легче, – задумчиво ответил князь.

Через часа полтора человек двадцать разных прислужников и прихлебателей любимца государя собрались в «Нишлоте». Главный запевала этого кружка Гудовича был офицер голштинского войска Будберг, очень милый и веселый малый, давнишний приятель Фленсбурга, которого он и ввел в кружок. В сумерки вся компания была мертво пьяна, а пьяней всех, озорней и сердитей был князь Тюфякин.

– И что с ним? – говорили многие. – Вина выпил мало, а гляди, как его разобрало.

Тюфякин, покуда еще другие продолжали пить и орать, покачиваясь, доплелся до одного дивана, где лежали ворохом давно снятые мундиры и камзолы кутящей компании, и повалился на них, собираясь спать.

Если бы компания была не мертво пьяна, то заметила бы, как рука князя долго шарила в куче снятого платья, отыскивая один из карманов одного из камзолов. Скоро Тюфякин снова поднялся и стал жаловаться на нестерпимую боль в желудке.

– Ох, болит, даже хмель вышибает…

И незаметно, осторожно он скрылся из горницы и из трактира. Когда он очутился на улице, лицо его восторженно сияло. Если он был совсем трезв, когда притворялся пьяным, то теперь, пожалуй, опьянел, но не от вина, а от радости.

Игральная карточка Позье была в его руках.

XXIX

В этот самый вечер государыня умышленно пригласила к себе несколько влиятельных в Петербурге лиц.

Гости стали собираться как-то странно, по очереди: государыня каждому из них сказала накануне: «Нам надо побеседовать, приезжайте прежде других», – и каждому назначала она час. Таким образом делала она всегда и успевала переговорить или наедине, или собрав двоих-троих лиц прежде всех других. В шесть часов явился преосвященный Сеченов.

Архипастырь передал государыне слух о трех новых правительственных мерах, повергнувших все белое духовенство в ужас: о военной службе для детей духовных, о выносе икон из церквей и об опечатании всех домовых церквей, которых было у столичных вельмож очень много. После часовой беседы государыня сама предложила Сеченову не оставаться у нее.

– Вам с этим народом скучно будет, – сказала она. – Да и пересудов не будет, коли никто не узнает, что вы у меня были.

– Истинно, – сказал Сеченов и стал собираться.

Когда он уже был на пороге гостиной, провожаемый государыней, он обернулся, вздохнул и выговорил:

– Да, ваше величество, мы не молодцы и не воины, мы Божьи слуги. Мы не можем ничего начать, но будьте уверены, что если бы что начали молодцы гвардейцы, то я, как старший член, ручаюсь за весь Святейший синод, ручаюсь даже за все духовенство столицы. Для нас всех вы мать-спасительница, заступница за веру, на которую воздвиг Господь новое гонение.