реклама
Бургер менюБургер меню

Евгений Рысс – У городских ворот (страница 37)

18

Она села и снова взялась за спицы. Казалось, она не замечала ни моего молчания, ни измученного моего лица.

— Все-таки суп с картошкой — это совсем другое дело. Как бы ты там ни варил, — хоть с крупой, хоть с мясом, хоть с капустой, а без картошки настоящего вкуса в супе нет.

Я ее видел насквозь, старуху. Она хитрила. Она нарочно не обращала внимания на то, что вид у меня измученный, на то, что я молчу. Она считала, что чем тяжелее приходится мужчинам, тем женщина должна быть спокойнее. Пусть за стенами нашей квартиры война, — хоть на несколько часов человек должен забыть об этом. Дома должно быть так, как будто на земном шаре все совершенно благополучно.

Спицы неторопливо двигались в ее руках.

— Марья Николаевна приходила, — рассказывала, она, — посидели с ней, поболтали. У нее тоже хозяин в батальоне, а Маша дружинница. Письмецо ей пришло от Василия. Он жив, здоров. Веселое письмецо такое. Пишет: «Держись, мать, может, скоро увидимся».

У нее порвалась нитка, и она, подняв концы к свету, завязала узелок.

Опять, рассекая воздух, шурша и посвистывая, над домом проплыл снаряд и разорвался где-то неподалеку. Гул прокатился по улицам и затих.

Спицы снова задвигались в руках матери, и клубок шерсти пошевелился, будто невидимый котенок вытянул лапку и тронул его.

— Мама, — сказал я, — ты, когда ходишь по улицам, мечтаешь о чем-нибудь?

Она посмотрела на меня поверх очков.

— То есть о чем?

— Ну, вот видишь, я, например, когда иду по улице всегда представляю себя кем-нибудь. Как будто я совершил какой-нибудь подвиг, что-нибудь сделал полезное для людей. Как когда, — что́ в голову приходит.

Мать усмехнулась, немного смущенная.

— Бывает, конечно, — сказала она. — Бывает, и представляешь себе. Вот Колю я, например, почему-то все себе представляю знаменитейшим доктором. Будто какой-то человек очень болен, и все уж совсем отчаялись его вылечить. И вот летит, летит самолет. Везут знаменитого доктора Федичева. Все волнуются — успеет он или не успеет. Он входит в комнату, подходит к больному. Все ждут, затаив дыхание. И вот он назначает какое-то новое лечение, которое он сам придумал. Все боятся. Рискованный способ! И вот — совсем как чудо, — больной начинает легко дышать и открывает глаза. — Мать засмеялась. — Тут я почему-то всегда представляю себе, будто жена больного подходит и целует ему руку. Он, конечно, вырывается, говорит: «Что вы, бросьте», а она плачет от радости и целует ему руку.

— А о себе, мама, — спросил я, — ты разве не мечтаешь?

Мать усмехнулась.

— Нет. В молодости мечтала, и то больше про мужа, — что будет он у меня необыкновенной честности человек и все его будут уважать и любить. А теперь вот про сыновей. — Она помолчала и опять усмехнулась. Ей было и приятно говорить об этом, и немножко совестно.

— А ты никогда не представляла себе, мама, Колю военным героем? Будто он совершает какой-нибудь подвиг, может быть, в страшном бою побеждает врагов, может быть, целую дивизию спасает…

Снова у матери порвалась нитка, в снова она, подняв ее к свету, завязала узелок. Снова забегали спицы и клубок на полу зашевелился. Мать усмехнулась.

— Нет, военным героем я никогда его себе не представляла. Наверное, матери никогда не мечтают о сыновьях-военных. Знаешь, ведь хочется, чтобы сын был счастлив и долго жил.

Я положил ложку. У меня не было сил сказать матери.

— Сыт? — спросила она. — Подожди, я кое-что еще припасла.

Она улыбнулась счастливой улыбкой, положила варежку на стол и прошла на кухню. А я чувствовал, что не могу больше. Я боялся заплакать. Я встал и, не раздеваясь, лег на кровать. Мать возилась на кухне, потом она вошла.

— Вот, — сказала она торжествующе. — Лепешки. Не простые лепешки, — с медом. На рожденье отца, когда мед купили в колхозе, я в баночку отлила и спрятала про запас. Сегодня стала искать — нигде нет. Дай, думаю, в погреб схожу. И верно, — стоит на полке, в самом темном углу.

Я закрыл глаза и притворился спящим.

— Заснул, — сказала мать. — Устал. Ну, ничего, проснется — поест.

Она села на стул, и снова спицы забегали в ее руках.

Я чуть-чуть приоткрыл глаза и смотрел на нее. Вот она сидит, бедная. Днем, наверное, стояла в очереди, успокаивала молодых, пугавшихся, когда свистели снаряды, целый день хлопотала, чтобы получше меня накормить. Представляю себе, как она обрадовалась, найдя мед. Как хитро улыбалась, предвкушая мое удивление, беспокоилась, хорошо ли поднимется тесто. Суетилась, наверное, в кухне и думала, что сегодня счастливый день — и мед пропавший нашелся, и тесто хорошо подошло. Наверное, пришла в хорошее настроение и представляла себе, как все обойдется: разобьем немцев, кончится война, муж и сын вернутся из батальона, снова будем пить вечером чай, гости придут…

Как мало нужно человеку, чтобы быть счастливым! Вот она сидит, старая женщина, в двух километрах от нее сражаются муж и сын, снаряды рвутся у входа в булочную и кооператив, скоро зима наступит, морозы начнутся, немцы совсем рядом. Молодец все-таки старуха! Понимает, что надо терпеть, и терпит. И даже не только терпит — хлопочет, работает, надеется, радуется. Я зажмурил глаза. Как я скажу ей, что убит Николай?

Я долго лежал, зажмурившись, и мне хотелось стонать от беспросветной и безнадежной тоски. Потом я открыл глаза, потому что скрипнула дверь и в комнату кто-то вошел.

Отец приходит за сыном

Отец мой стоял в дверях, опустив голову, и исподлобья смотрел на мать. У него было очень усталое лицо. Не снимая фуражки, он подошел к столу и сел. Мать, увидя его, улыбнулась.

— Пришел, — сказала она, — ну, вот и хорошо. И Леша дома, и ты. Что, тебе увольнительную дали? Надолго?

Она отложила варежку, сняла очки и встала.

— А у нас есть чем тебя угостить. Ничего особенного, конечно. Простые лепешки, но с медом. Помнишь, мы на твое рожденье в колхозе купили? Я тогда в баночку отлила и спрятала… Чаю свежего заварила. Такого, как ты любишь. Крепкий чай и лепешки с медом!

Она суетилась. Она ходила по комнате, принесла чайник из кухни, поставила чашку на стол, потом пристально посмотрела на отца.

— Очень устал? — спросила она ласково. — Ты сними сапоги. Дай я тебе помогу. А если хочешь, можешь вымыться, у меня горячая вода есть. Я Леше согрела, да он мыться не стал, поел и заснул. Устал очень мальчик. Раздевайся, Алексей Николаевич, вымоешься горячей водой, белье переоденешь.

Отец поднял на нее глаза. Она остановилась.

— Алексей Николаевич, что с тобой? — Отец молчал. — Случилось что-нибудь? — Отец молчал. — Что такое? С Колей? Да? Ты не бойся мне говорить. Он ранен?

Отец молчал. Мать сразу стала какой-то особенно деловитой. Ей казалось, что нужно что-то предпринять, она думала, что нужно пойти в госпиталь, может быть, утешить раненого, побыть около, пока ему операцию будут делать, чтоб мальчику было легче. Она собрала все свое мужество, а у нее хватало мужества, у старухи! Она, наверное, готовилась и отца утешать, у нее, может быть, была мысль, что Колю искалечило, оторвало руку или ногу. Ничего, и это можно перенести. Надо пойти успокоить, объяснить, что и без ноги люди живут и работают.

Отец молчал. Он смотрел мимо матери.

— Что ты молчишь? — почти шопотом спросила она.

Отец еще больше отвернул лицо.

— Убит? — сказала мать.

Отец молчал.

Я открыл широко глаза, я даже приподнялся на постели. Отец сидел попрежнему, положив руки на колени, а мать как-то осела, стала меньше. Я впервые увидел, что у нее узкие плечи, и с удивлением подумал, какая она слабенькая. Слезы текли по ее лицу.

— Коля! — сказала она и опять замолчала, и снова наступила тишина.

В углу верещал сверчок, тикали монотонно часы, в репродукторе негромко стучал метроном, отсчитывая секунды войны.

— Коля! — сказала мать. Она задыхалась, слова вылетали прерывисто, минутами казалось, что больше она не сможет уже говорить. — Почему он? Почему именно он? Ведь он был такой ласковый, такой тихий. Мухи никогда не обидит. Бывало, самому худо, — а он смеется и шутит, чтоб я за него не огорчалась… И такой работник хороший, и мастера говорили, и Калашников, и товарищи его все любили. Господи, ну почему он?

Она замолчала. Отец сидел неподвижно, глядя в одну точку. Мне было видно его лицо. Какое оно было усталое! Мне показалось, что отцу много сот лет, что у него за плечами целые столетия горя. Где-то треснула половица, что-то зашуршало на кухне, — может быть, пробежала мышь или таракан прополз за обоями, — и снова была тишина, и комната наша была такая же, какой бывала три месяца тому назад, в бесконечно далекое мирное время, когда отец читал, а мать вязала или чинила белье и молча, порой, улыбалась неторопливым своим мыслям.

— Почему он? — снова заговорила мать. — Почему ему не было в жизни счастья? Другие любят, и женятся, и няньчат детей, и если что, так дети хоть остаются.

Слезы текли по ее лицу и падали на теплую вязаную ее кофту. Потом у нее сморщились щеки, и слезы побежали быстрее, и лицо стало жалким, маленьким, и она застонала, и ладонями сжала виски, и закачала головой быстро, быстро, вправо и влево, вправо и влево.

Отец вздохнул и выпрямился на стуле. Мать опустила руки и стихла.

— Вот и нет нашего старшего, Алексей Николаевич, — сказала она, и снова лицо у нее скривилось. — Он мучился? — спросила она.