Евгений Рысс – У городских ворот (страница 23)
Он говорил теперь громко, так, чтобы всем было слышно, потому что уже все стояли вокруг и слушали его. И, обведя всех глазами, Калашников вдруг улыбнулся очень смущенно.
— Когда я говорю «мы», я думаю, конечно, не про нас с вами. Мы что? Мы сидим здесь, нам тепло и не дует, я говорю про них — про тех, кто пошел сейчас занимать рубеж. Это я для ясности говорю «мы».
Он помолчал, потянул потухшую папиросу, зажег ее и затянулся.
— А мы, — сказал он, — можем сделать одно. — Он встал, снял шляпу и провел рукой по волосам. — Мы не можем сделать наших людей бессмертными. Многие из них погибнут сегодня. Дай бог, чтобы таких было поменьше. Но мы можем сделать бессмертным их оружие, их винтовки и пушки, их пулеметы, их танки. Если вражеский снаряд разобьет наше орудие, мы его через несколько часов вернем в строй починенным. Если подорвется наш танк, он на следующее утро воскреснет. Где будет пробита броня, мы поставим новую толще и крепче. Здесь во дворах залежи металла, здесь станки, здесь мастера. Ничего, что мастера стары: для такого случая напрягут глаза, разглядят, что́ нужно, детей научат, дети станут к станкам. Ничего, если дотянуться не смогут: подставят скамейки. Пусть сам завод сражается, пусть дерутся станки. Будем изобретать, придумывать. Снаряды рвутся — ничего, и под снарядами поработаем — не барышни. Пусть наш батальон знает, что за ним и люди и машины. Как, товарищи, а?
Калашников обвел всех глазами.
— Назовем этот цех «Бессмертная пушка». Ничего название?
Стоявшие вокруг улыбнулись.
— Сегодня, сейчас продумаем, разместим и утром начнем работать. — Он снова обвел всех восторженными глазами, и такие же восторженные глаза были у скептических стариков, у женщин, у мальчишек и у девчонок. И так как все было этой ночью необыкновенно, то именно в ту минуту, когда Калашников сказал последнее слово, по всему цеху разом вспыхнули лампы. Монтеры исправили повреждение — свет был дан. Это было — как знак, как сигнал, как предсказание. И сразу вокруг заулыбались лица, послышался смех, и толпа задвигалась.
— Федичев, — сказал Калашников, — подберите бригаду и с рассветом идите по дворам. Вы — опытный человек, вы разберетесь. Возьмите на учет все, что не пробивается пулей, все, что можно превратить в броню. Придумывайте, может быть, можно делать вещи, которых раньше не делали: может быть, можно устроить стальные доты, может быть, выдумаете новые препятствия для танков; пересмотрите брак, лом, запасы, подумайте о мелочах: быть может, из жести можно делать термосы, фляжки, котелки; может быть, есть железо для касок. Вы меня понимаете, Николай Алексеевич?
— Понимаю, — сказал дед.
— Здесь, — продолжал Калашников, — в самом цеху, мы выроем глубокие блиндажи и устроим в них спальни, недоступные для снарядов. Пусть матери работают спокойно, дети будут здесь же в безопасности под землей. Валя Канавина, собери женщин, идите за лопатами, их на заводе должно быть много, поищите. Я осмотрю станки, утром они должны заработать. Если здесь нехватит чего-нибудь — принесем из других цехов. Думайте, товарищи, думайте: что можно еще сделать? Что можно еще изобрести? Все понадобится, все пригодится.
Калашников вынул блокнот, карандаш и быстрой, деловитой походкой, так, как он прежде, бывало, ходил по спокойно работающему цеху, прошел в дальний угол, — туда, где начиналась ровная шеренга станков. Дед, конечно, прямо воскрес к новой жизни. Он только начал, наверное, огорчаться, что он уже ни на что не годен, и вот, на́ тебе, — нашлось дело. Да и все старики были очень довольны. Они суетились, достали обрывки мятой бумаги, тупые огрызки карандашей, надели очки и двинулись из цеха.
Детей стали сносить в одно место. Дети бормотали сквозь сон и не просыпались, открывали глаза и, ничего не увидя, закрывали их снова. Женщины поснимали платки, достали где-то мешковину, большой кусок брезента, разостлали все это в темном углу и уложили детей рядком. Моя мать и еще две женщины постарше остались их охранять, а остальные пошли искать лопаты, чтобы рыть в цехе траншеи и блиндажи. По-настоящему, конечно, мне бы тоже следовало принять в этом участие, но я нарочно держался в стороне и старался, чтобы обо мне не вспомнили.
До рассвета оставалось немного. Мне пора было собираться.
Подождав, пока народ разошелся, я незаметно вышел из цеха и поглядел на небо. Было сухо и холодно. Дрожь пробрала меня. Снаряды теперь почему-то не летали над городом. Один только раз свистнуло, но разорвалось далеко-далеко. Зарева мне показались уже не такими яркими. Может быть, пожары начали гаснуть, или, может быть, небо светлело. Один только раз прочертил прожектор по облаку. Я присел на скамеечку. Изредка доносились до меня шаги и приглушенный разговор — это старики ходили по дворам и переговаривались. Облака шли по черному небу, одно из них с краю окрасилось красным, потом облака расступились, открылось окно во вселенную. Небо чернело надо мной, холодное, чистое, настоящее осеннее небо. Я подумал, что если бы все-таки был бог, мы бы помолились ему как следует, и все было бы хорошо. А так бога нет, и чорт его знает, чем это может кончиться! Я старался не думать о том, что предстоит, но сердце мое сжималось и мне все равно было невыносимо страшно.
И все-таки я знал совершенно точно, что хочу я этого или не хочу, считаю я это нужным или не считаю — все равно, как только рассветет, встану и пойду в батальон, и ничего с этим нельзя сделать. Я стал внимательно вглядываться: не светает ли? Мне показалось, что силуэты цехов были уже не такие черные, но, во всяком случае, итти еще рано. В темноте меня мог застрелить первый же часовой.
Маленькая фигурка вышла из цеха, остановилась и зябко поежилась. Закинув голову, она посмотрела в небо, и мне стало интересно, пожалела она тоже, что бога нет, или так просто — ни о чем не подумала. Она стояла, закинув голову, и долго-долго смотрела на звезды. И звезды смотрели на нее. А мне было интересно: им она тоже видна? Или они видят только землю всю целиком, может быть, различают зарева и взрывы снарядов.
Фигурка подошла к скамейке и вздрогнула, увидев меня. Я услышал голос Ольги.
— Кто это? — спросила она.
— Это я, Леша.
— Леша? — Она села рядом со мной. — Что ты тут делаешь? На звезды любуешься? Брр — холодно! — Она поежилась. — И спать хочется. Ты посидишь еще?
— Да, — сказал я.
Она кивнула головой.
— А я пойду, может, вздремну часок.
Она вошла в цех. Я огляделся… На черных стенах уже выступали окна, меркли звезды, и небо становилось серее. Я встал и, ежась от утреннего холода, пошел через ворота на площадь и дальше по Ремесленной улице мимо нашего дома, туда, куда ушел батальон.
Часть вторая
БИТВА В ГОРОДЕ СТАРОЗАВОДСКЕ
Было уже совсем светло, когда я оказался в расположении батальона.
Солнце разогнало облака. Начинался ясный осенний денек. Я шел по шоссе. По одной его стороне стояли деревянные домики с палисадниками и огородами. Дальше шел спуск к реке. Несколько лет назад над рекой, вдоль шоссе, были выстроены три каменных двухъэтажных здания. В одном из них помещалась школа, в которой я учился, в другом — правление Орса, третий, жилой, назывался Домом инженеров. Я направился к школе, потому что там, мне сказали, помещается штаб батальона. Я не встретил ни одного человека. В деревянных домиках окна были заколочены. С этой улицы и с нескольких соседних ночью спешно выселили жителей. Я вошел в дверь школы. В вестибюле за барьерами стояли пустые вешалки, и мне показалось, что я пришел слишком рано, что еще нет никого из учеников и что старушка Елена Ивановна — наша гардеробщица — выйдет сейчас из своего угла, где она греет ноги у печки, и возьмет у меня пальто. Но в вестибюле было попрежнему тихо, и я, распахнув стеклянную дверь, прошел в пустынный коридор. Я прислушался. Ни звука. Мне стало неприятно. Несколько лет я ходил сюда каждый день, и всегда здесь было шумно, а сейчас тишина стояла мертвая. По широкой лестнице я поднялся во второй этаж. В большом зале стояли десятки парт, вынесенных из классов. На маленькой сцене, на которой мы устраивали самодеятельные концерты, торчало картонное дерево. И здесь тоже не было никаких признаков штаба. Я уже собрался итти назад, решив, что часовой напутал, но мне захотелось взглянуть на мой класс. Открыв дверь, я остановился. За партой сидел Дегтярь и закусывал.
— А, Леша, — сказал он, — заходи. Не хочешь ли есть? У меня крутые яйца и отличные помидоры.
Действительно, на парте лежали краюха хлеба, соль на бумажке и два больших помидора. Очищенное крутое яйцо Дегтярь держал в руке. Он отхлебнул из фляжки, откусил пол-яйца и закусил хлебом.
— Вы не знаете, где штаб? — спросил я.
— Штаб? Штаб в подвале, а здесь наблюдательный пункт. Вот, видишь, сижу, наблюдаю. Закушу, посмотрю в окно и еще закушу. Вот и вся работа.
В углу возле кафедры стоял полевой телефонный аппарат, и провод тянулся по полу в коридор. На большой черной доске, к которой выходил я, бывало, с немалым душевным трепетом, было написано крупными буквами: «Наконец-то каникулы!» Это написали еще до войны. Большую часть парт вынесли, и класс выглядел пустынно. На стене висела хорошо мне знакомая учебная таблица, с ярко раскрашенными головами папуасов, зулусов и готтентотов. А на парте, за которой сидел Дегтярь, было вырезано перочинным ножом: «Лешка — дурак». Это вырезал Моргачев во время урока физики, за что я его здорово потрепал на перемене.