Евгений Пинаев – Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга вторая (страница 20)
Не думай, что я пытаюсь оправдаться. Куда мне! Такова моя душа, если она есть. Душа – не пар, который заменяет её животному, как, по мнению Виктора Шкловского, иногда утверждает народ. Пар уходит в свисток, а потому кредо моё, это – «закрой сифон и поддувало», дабы не сотрясать воздух ничего не значащим свистом.
– Дикарка, а у тебя «пар» или нечто более существенное? – шепнул я спутнице, свернувшейся у ног.
– Ты это узнаешь, хозяин, если отдашь Богу душу раньше меня…
– Если отдам раньше, уже не узнаю!
– А ты помозгуй в теоретическом плане, если тебе интересна эта проблема.
– Ты для меня не «проблема»… Ты – родная душа.
– Вот видишь! – вскинулась она. – Карламаркса мне как-то читал из твоей книжки. Ну не твоей в буквальном смысле, а из сочинения какого-то испанца. Тот писал, что «животные, камни по-своему живут, они суть жизнь». Суть жизнь. Видишь даже как? «Но ни камень, ни животное не подозревают, что живут, – писал он далее. – Адам стал первым существом, которое жило, чувствуя, что живёт. Для Адама жизнь предстала как проблема». И для тебя проблема, а для меня проблем не существует, когда я рядом с тобой. Они начнутся, если – я тоже теоретизирую! – ты и твоя любимая женщина вдруг пожелаете расстаться со мной, прогоните со двора «как собаку». Так поступают иные люди. Впрочем, если прогоните, и тогда не будет проблем: я просто сдохну с тоски! Что я без вас сама по себе? Пар, ушедший в свисток и пропавший в небе.
Электричка задыхалась от бега. Колёса отбивали сумасшедший ритм. Или это мне только казалось? Может, взбесилось моё сердце? Наверное, и электричка, и сердце. Они оба. И оба они, приближаясь к очередной платформе, успокаивались и переходили на гитарный такт-перебор, стискивая душу бардовской меланхолией:
Есть обыденный суп, но нет ни земли обыденной, ни, тем более, обыденной любви. Есть, правда, обыденные упрёки за вино и табак. Понятно, родная, ты печёшься о моём здоровье, говоришь, что надо думать мне не только о тебе и детях, но даже и о собаках: что будет с ними, когда не будет нас?! И если не расстаюсь я «с пагубными привычками», значит, не люблю ни тебя, ни их. И всё-таки что такое любовь?! Истинная. Без вранья. Ну, брошу то и другое (а Бахус ведь не ежечасно пребывает со мной, как, согласен, было когда-то в иные давние дни!), она, любовь, станет больше? Или что-то изменится? Вообще-то изменится. Я стану скучнее, а жизнь совсем пресной станет. И потом, трудно что-то изменить и измениться, когда от любимого прошлого осталась лишь ты, любимая. Спасательный круг. Я держусь за него на поверхности житейской лужи, а ноги-то всё равно там! В нём, в прошлом. На них висит груз былого. Да, он тяжёл, но… сладок. Он тормошит и зовёт: «Вернись ко мне! Возвращайся и в мыслях, и в образах, которые способна воссоздать на холсте твоя слабая кисть; я – море, я – твоё прошлое, и потому ты не написал на Урале ни одного этюда, хотя тебе дорог этот край».
Картины и вино – тот счастливый дурман, который даёт ощущение свободы и независимости от обстоятельств. Он – вкус (или только привкус) той радости, с какой я взбегал на мачты хоть «Меридиана», хоть «Крузенштерна», гулял по их реям, тянул снасти, чинил паруса – и не только. Радости, с какой тягал из океана трал с рыбой, латал его, еле держа игличку с капроновой прядью в окоченевших пальцах.
Так-то вот, моя дорогая! Такие вот пироги и коврижки…
Наконец электричка причалила к «до боли знакомой» платформе, и мы сошли на «обыденную землю».
И, покинув корабль, натрудивший в морях полотно, Одиссей возвратился, пространством и временем полный… И кое-какими финансовыми ресурсами. До вокзала я успел заглянуть в дристунчак-контору Прохора Прохоровича, где мрачный и злой Валя Кокин лепил панели. Зверем поглядывал на олигарха. Один такой взгляд достался и мне, но я-то слупил с Дрискина причитавшееся, а потому недовольство друга моей особой принял «индифферентно». Сунул деньги в карман и отвалил. Да и Дикарка так рванула поводок, что буквально вынесла меня на улицу.
Наше возвращение к родным пенатам обошлось без оваций. Подруга принюхалась и позволила себя поцеловать, что было неплохим признаком, да и вообще признаком того, что я наконец в родном доме, где меня ждали.
В гостях хорошо, а дома лучше!
– Ах, дома и солома едома! – жеманно поддержала Дикарка.
– Хотел бы я посмотреть, как ты лопаешь солому! – окрысился философ, завидовавший нашей поездке, но не питавший любви к электричкам.
– Я же – фигурально! – обиделась путешественница. – Ведь щиплешь же ты траву в огороде? Кто тебя заставляет?
– Так я же свежую, в лечебных целях! – нашёлся Карламаркса. – Для профилактики желудка, а потом – выворачиваю его вместе с зеленью.
– И всё равно, мон шер, – нашлась и она, – здесь свежая чистая трава, а что в городе? Загаженный парк! – добавила брезгливо.
Наш ближний лес тоже не бланманже, подумал я, но всё же девственный в пределах, определяемых близостью к довольно большому скопищу людей и обилием приезжих горожан, которые предпочитают в летнее время мусорить и гадить на лоне природы. В основном, рядом с водоёмом, в котором регулярно плещутся и который так же регулярно, так же старательно, превращают в выгребную яму.
– Ладно, не ссорьтесь, други мои, – прекратил я назревавшую ссору. – Мы – дома, а свой кров – это многое, если не всё.
На душу снизошёл покой, но ей не сиделось на месте. И Карламаркса не отступал – совсем изворчался:
– Да-а, вам хорошо! Вы-то размялись, а я тут сидел пень-пнём. Мне бы сейчас прошвырнуться!
Меня осенило:
– А не прошвырнуться ли нам, в таком случае, до леса?! Я, ребята, возьму этюдник и вдруг да напишу наконец первый уральский этюд?
– Мысль, конечно, интересная, – заметил пёс-пессимист, – но как бы ты, хозяин, не сел в лужу. Наверное, забыл, когда в последний раз писал с натуры?
– Ан нет, помню: на Волхове, в Старой Ладоге.
– При царе Горохе! – не унимался он. – Но ради прогулки, я готов нести твой этюдник в зубах – твори, выдумывай, пробуй!
И мы тронулись в путь, держа курс на мыс Брустерорт, мимо бухты Льва, где догнивала плоскодонка Льва Григорьевича Румянцева, любившего поудить на её глади скользких и колючих ершей, а повезёт, то и окуня, и чебака, или даже щуку.
На Брустерорте дымили костры, задрав крышки багажников, кособочились иномарки и отечественные лимузины, ближе к воде белело несколько палаток, возле них, у закопчённых каменных очагов, пакетов и рюкзаков, торчали походные столики и стулья-раскладушки, а вокруг и внутри этого табора шла неторопливая жизнь нынешних питекантропов, собравшихся на праздник жизни со всеми удобствами, которые им предоставила цивилизация и вместительность багажников их автофургончиков. В лесу, что карабкался на «мою» сопочку, раздавался топор дровосека, а какой-то пузатый хмырь, прямо на берегу, кромсал тупой секирой смоляную щепу с комля старой лиственницы, и без того уже обгрызенной со всех сторон такими же «любителями природы».
«Пройдёт ещё пара лет, и облысевший мыс превратится в обычную городскую свалку!» – обрушил я свой молчаливый вопль, как сказал бы Прохор Прохорыч, в район прямой кишки.
Старое дерево упорно сопротивлялось, но хмырь, обливаясь потом, продолжал трудиться. Шорты были великоваты ему и поминутно сползали с оттопыренной задницы, являя «городу и миру» некое кулинарное украшение, которое Вовка Цуркан, матрос с «Меридиана», назвал бы «национальными гербами»: видимо, хмырь успел посидеть в тарелке с яичницей или на сковороде с какой-то жратвой. Мушкет оставил в покое груду консервных банок, свернул к трудяге, бесцеремонно ткнулся носом в отвисшие штанцы и даже что-то с них откусил.
Хмырь подскочил, обернулся и взмахнул томагавком.
– Мушкет, фу! Назад! – крикнул я.
Пёс отпрянул назад, но Дикарка атаковала лесоруба с другой стороны, и тот закрутился, завизжал злобно, обращаясь ко мне:
– Убери собак, или я щас нарублю с них шашлыков!
– Сначала они порвут тебя на бешбармак, – ответил я другим кулинарным рецептом, но собак, понятно, отозвал: – Марш в лес, бродяги! А тебе, гад, валежника мало? Лень дорогу перейти? – обратился к нему напоследок. – Ведь последняя лиственница осталась на мысу, да и та начинает сохнуть из-за таких, как ты, безголовых!
Он разразился воплями, к нему на подмогу бежала жена и другой хмырь. Я не стал задерживаться. Пересёк загаженную поляну и начал подниматься на сопочку, подножие которой за дорогой было усеяно бутылками, банками и пакетами с вывалившимися потрохами из всякого хлама.