Евгений Пинаев – Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга вторая (страница 19)
Тяпа потянулся, перешагнул с подоконника на компьютер, с него скользнул на стул и, оказавшись возле меня, смазал лапой Максика по морде. Коты сцепились и выкатились в коридор. Командор проводил их укоризненным взглядом, выцедил в стопки остатки коньяка и упрекнул меня:
– Ну, чего ты скулишь, Миша? Каждый раз заводишь одну и ту же песню! Давай поднимем за твою звезду… что до сих пор видна в окуляре секстана.
– Там уже не звезда, а кукиш… – продолжая брюзжать я, понимая, что он прав: звезда никуда не делась. Она осталась той же, путеводной, что помогала не скурвиться и, худо, бедно ли, помогает жить в мире с самим собой. – Давай поднимем! В конце концов «в мире есть три самых главных вещи – это море, дружба и любовь».
– От кофе не откажешься, надеюсь? – спросил Командор.
– Естественно! – ответил я, отдавая дань традиции и следуя ритуалу.
Командор отправился на камбуз, а я принял на колени вернувшегося Максика и, согреваясь жаром «Херсонеса», думал, что никакого скулежа и не было. Это верно, что у каждого своя звезда.
Пока пили кофе, Командор, не налегая, осторожно внушал мне мысль, что надо бы сдуть пыль с заждавшихся холстов, а закончив их, подумать о новых.
– Мысль интересная, – ответил ему, – она и мне не даёт покоя. Заканчиваю «Флинта». Вот и приезжай на смотрины.
– Мысль, конечно, интересная, но…
Он засмеялся. Я тоже. Даже Бахус, не переносивший запаха кофе, но торчавший возле нас в ожидании перемены напитка, прыснул, исторгнув из гнилозубого рта ехидный смешок. Ещё бы ему не хихикать! Командор только дважды расставался с любимым диваном ради сомнительного удовольствия прокатиться на электричке. Она, треклятая, тряская и дребезжащая, набитая летом потными людьми, заслоняла настоящее удовольствие от встречи с мини-Балтикой и строевыми соснами, в существование которых он уже не верил и, помнится, с удивлением взирал на стройноствольных красавиц, когда мы однажды шагали со станции в посёлок.
Я взглянул на часы: «Ого! Время пить и время исчезать». И я поплыл восвояси, где меня уже заждались дочка, внучка и жучка Дикарка.
«И кефир, как врага народа, поутру я за горло тряс». Это стишок Роста из «заметок» Ярослава Голованова. Я воспользовался дельным советом, а потом, благо домашние ещё спали, ушёл с Дикаркой в парк. Толстомясые городские псы вяло трусили мимо. Их сонные хозяева зябко ёжились в заливаемых синью аллеях и восхищались моей резвоногой лайкой. Я «грелся в лучах славы» и самодовольно поглядывал на тех и других.
Возвращаясь с прогулки, прикупил ещё два кефира, чтобы окончательно реабилитировать с себя в глазах дочки за вчерашнее амбре, – результат, как она сказала, «вчерашнего возлияния», которое не было им, если уж говорить всерьёз. Женщины, конечно, обладают тонким обонянием на спиртное, но должны же они в таком случае отличать аромат виноградной лозы от сивушного перегара! Тем более, что прибыл я к её семейному очагу всего лишь в возвышенном состоянии и настроении того же рода, ибо дружеское общение не предполагает пьянства, но если радость приходит не одна, а с бутылкой хорошего крымского коньяка, то могут ли мучить человека угрызения совести? И потом, что же они, угрызения, такое? По Теккерею – это «наименее активные из моральных чувств человека: если они и пробуждаются, подавить их легче всего, но у некоторых лиц они и вовсе не просыпаются». Мои, например, не проснулись и окончательно утонули в кефире. Да муженёк дочкин, сколь помнится, весело подмигнул мне, дескать, плюнь, папаша, на всё и береги здоровье. Понимающе улыбнувшись ему, я принялся собирать рюкзак.
Дикарка поняла это как добрый знак (возвращаемся к милым пенатам) и загаланила хвостом по примеру гондольеров, которые, двигая кормовое весло вправо и влево, плывут по венецианским канал к намеченной цели. Я погладил спутницу: сделаю пару звонков и возьмём курс на мини-Балтику.
– Кавалер-и-Бакалавр, бывший Че Гевара, а ныне всего лишь Ренан Хемингуевич Гофман, на проводе, – донеслось с другого конца города.
– Христос воскрес? – поинтересовался я.
– О-о!.. Воистину воскрес! – воскликнул Б-и-К, давясь какой-то снедью. – Ты сам-то когда «воскрес» из тьмутаракани?
– Вчера. Вывез вкусить городских благ свою четвероногую Магдалину. Сегодня мы дефилировали в парке, так все разномастные прелаты пялились на неё, как на заморское чудо. Особенно неистовствовал какой-то тонконогий хлюст. У самого хвост, как глиста, вставшая на цыпочки, а туда же!
– Ты мне, дед, зубы не заговаривай! Когда увидимся?
– Теперь не скоро. Уже отчаливаю, гружу «корабль пустыни» и мотаю тюрбан.
– Тюрбан или чалму?
– А есть разница?
– Ежели ты индус, то мотаешь тюрбан прямо поверх волос, а ежели правоверный мусульманин, то крутишь чал-му-у на тюбетейку или, допустим, феску.
– Всё-то ты знаешь, Ренан Хемингуе…
– Жозеф Эрнест Махович Кренкель!
– На мне, товарищ Кренкель, православный треух, а вот ты наверняка прикрываешь плешь фарисейской нашлёпкой!
– Ладошкой я прикрываю. Я нищ и наг, спасаюсь только ею, акридами и мокрицами в собственном соку. Жаль, дедуля, что ты не можешь посетить меня.
– Надо было дома сидеть вчера, а не шастать где-то. И вообще, почему бы тебе не посетить меня? – с ходу предложил я. – Надеюсь, Аркадьевна не стала бы возражать. Мы справили б с тобой тризну по лету, по грибочкам в маринаде, по улетающим птичкам.
– Да, дедуля, хорошо посидеть в тени лесных алтарей, но не отпущает меня Иуда Искариот. Он что-то замышляет, и я не могу отлучиться.
– Ты слишком долго торчишь у Генисаретского озера – голову и напекло. Нет, вали до менэ! А Иуда подождёт. Две тыщи лет ждал и ещё подождёт. А мы воздадим должное Бахусу, а причастившись фалернским в тени здешних смоковниц, отдадимся неторопливой беседе, до которой ты большой охотник.
– Я подумаю, – пообещал Б-и-К.
– Думай не думай, но приехать придётся, ведь дружеское общение с живыми дороже ископаемого праха. Ты пока мысли, а нам с Дикаркой пора в путь.
Для очистки совести я сделал ещё несколько безрезультатных звонков: Командора увезли на выступление перед школярами, Краевед занимался в области Павленковскими библиотеками, Фантаст испытывал где-то свою вибрационную машину для выгрузки смёрзшихся сыпучих грузов. Последний звонок Борису Анатольевичу тоже не принёс успеха: прозаик, видимо, пребывал в своём поместье возле Брусян.
Больше в городе меня ничего не держало, да и время поджимало. Я закинул котомку на спину, взял Дикарку на поводок и выступил на станцию.
Всё как будто прошло нормально. Визит в метрополию прошёл без эксцессов, но возвращались мы грустные. Дикарка помалкивала о причинах своей ипохондрии, хотя вроде должна бы радоваться возвращению в родные пампасы. Что до меня… Печаль моя ясна. Слишком мало остаётся в записной книжке адресов, по которым мог бы я направить свои стопы, а тех, что не в книжке, а в голове отпечатались (назовём их самыми дорогими) и того меньше. Пальцев на руке слишком много, чтобы пересчитать все. Словом…
Так вот, друзья мои: гусей крикливых караван тянулся к югу, а вы, други мои, торопитесь потеряться на Млечном пути. Поторопились, да. Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный, что над Элладою когда-то поднялся… Ум-м, да… И море, и Гомер – всё движется любовью. Трудно не согласиться. Человеческое общение, если оно не формальность, не сотрясение воздуха, тем более. Без любви ты ничто, ты вещь, ты труп, ибо нет без неё живой связи ни с кем и ни с чем. Многие мне пеняли за то, что я пил, а бывало, и напивался до поросячьего визга. Ладно, я – бяка, не спорю, и художник я – так себе, но я не «антропос», который только и думает, «как бы чего не вышло». Да, вопреки своим прежним убеждениям, из-за которых бросил институт, я продолжаю что-то красить в пределах своих возможностей, а возможности таковы, что им требуется горючее. Сгораешь на нём, уходишь в выхлоп? Безусловно. Но есть ли смысл жить до ста лет в нафталине, обложенным ватой?! Взирать на мир из пыльного окна, бояться ветерка или дождичка в четверг… Ах, насморк! Ах, поставьте мне клизьму или дайте пургену!
Любовь моя, ты упрекаешь меня за то и за это, винишь в тысячах грехов, даже в чёрствости! Дескать, иной раз молчу целыми днями и «не проявляю чуткости». Проявлять чуткость словами и телодвижениями – это театр, а я не лицедей. Всё, что нужно тебе, сидит внутри меня, и это твоя вина, что ты не чувствуешь и постоянно сомневаешься в моей любви из-за каких-то пустяков и отвлечённостей, которыми полон наш быт. Ты требуешь постоянных доказательств, но разве что-то изменилось бы от моего суетливого многословия?! Как утверждал дядя Тоби (а может папа Тристрама Шенди), тоже поклонник длинных речей, «нынешний упадок красноречия и малая от него польза как в частной, так и в общественной жизни проистекают не от чего иного, как от короткого платья и выхода из употребления просторных штанов». Так-то! А ведь и он, выходит, находил в красноречии малую его пользу! И добавлял к сказанному: «ведь под нашими нельзя спрятать, мадам, ничего, что стоило бы показать». Вот так, мадам, подруга дорогая, мои, грубо говоря, штаны, тоже истрепало и укоротило время, но я и в просторных не прятал никогда своих чувств. Теперь представь, что я изменился бы, согласно твоим пожеланиям, «в лучшую сторону»! Я был бы уже не я. Не самим собой был бы я, а совсем другим человеком. А я есмь тот, кого воспроизвели родители, и кому жизнь придала окончательную форму. Возможно, она сделало это топорно, оставив множество сучков и зарубин, за которые ты продолжаешь цепляться и после стольких лет совместной жизни, но с этим уже ничего не поделаешь. От этого и надо плясать.