18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Евгений Пинаев – Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга пятая (страница 7)

18

Каждый вечер мы спорили о «левых» и «правых» течениях в искусстве. Мои позиции были крепки, «как спирт в полтавском штофе», но Кузнецов привносил в них толику сомнений, так что приходилось задумываться. Добротно сделанных ёлок и берёзок – навалом, думал я, и если к ним добавить ещё десяток пейзажей того же рода, это никому ничего не даст и ничего не изменит в существующем порядке вещей. Да, надо искать новые образы через своё видение, но это не значит, что нужно загадывать людям ребусы. Живопись, говорил я Юрке, должна воздействовать на чувства и психику, а не на серое вещество, как у Лены.

– Балда ты, Мишка, хотя уже что-то кумекаешь. Да она же здесь единственный настоящий художник! Ты на её этюды взгляни!

– Вывихи и ребусы.

– Лена, покажи ему свои натуралистические этюды, – попросил Кузнецов на следующий день.

Она показала два пейзажа, написанных в довольно реалистической манере. Красивые по цвету, они мне понравились. Затем пошли такие левые штучки, что я не знал, что сказать, и открыто хмыкал и смеялся. Один этюд был совершеннейшим ребусом, и я его, совершенно интуитивно, как ребус и отгадал: это подсолнухи, это лодка, это отражение церкви.

– Смотри-ка! – досадливо удивилась она. – Ещё натурализм остался!

– Ладно, Лена, хватит его развращать, – засмеялся Юрка. – К концу сезона сам всё поймёт, если он художник, а не парчушка.

О Рукавшниковой говорили как-то и Олег Кротков с Иосифом. Олег доказывал Рывкину, что Лена мыслит образами, что у неё этюды превращаются в картины. Тот соглашался. Был, очевидно, не таким твердолобым, как я.

Я уже год как не обращался к натуре, поэтому, чтобы расписаться, ограничивался небольшими картонками. И погода гадила. Мерзкой была погода: то снег, то дождь, то всё вместе. И холодрыга. Темпера застывала на кисти, и это удручало больше всего. Старички вообще не покидали мастерских. Иногда и я присоединялся к ним. Симпатичен мне был добрейший Аб, коренной ленинградец. Во время оно Павел Ефимович закончил ВХУТЕМАС. Небольшого росточка, лысый, как бильярдный шар, он, заполучив слушателя, мог говорить сколько угодно. Аб знал всех и вся. И конечно всех знаменитостей. С тем он учился, с этим рыбачил, с тем ходил на охоту. Начинённый тысячами историй, он не мог держать их в себе, и они сыпались из него, как из рога изобилия. При всём при том он был готов хоть в чём, хоть как-то помочь каждому. Другой старикан, Фельцман (кажется, дядя композитора), в противоположность Абу, не отличался общительностью. Когда находил на него такой стих, запивал. Однажды мы с Кузнецовым нашли его в полях и доволокли до кровати. Не смог живописец добраться из Чернавино, где набрался, доковылять до рабочего места. На следующий день, обнаружив его в ближнем лесу, когда он азартно атаковал натуру, я не удержался и написал с него первый приличный этюд.

Холодными вечерами мы собирались в столовой и рисовали друг друга. Позировали по очереди. Я приглядывался к тому, что получается у соседей, и убеждался в откровенной слабости их рисунков. Я не злорадствовал, но всякий раз вспоминал Охлупина и Терёхина, их профессионализм, академическое мастерство. Когда я позировал в студии, созданной ими же при мастерских Худфонда (она ютилась в «алтаре» расхристанной церкви), я уже мог судить о степени мастерства всех, кто присутствовал на занятиях. Лучшими рисовальщиками были они, мои друзья-покровители. Рисунки Аркадия отличались строгой, быть может суховатой, законченностью, Володины – живописной размашистостью, но что было общим, так это академическое знание анатомии и точность изображения натуры. Я вспоминал их рисунки даже в институте, а мой побег из Суриковки частично был подсказан унылым осознанием того, что мне никогда не достичь их мастерства, а значит все труды и потуги пропадут втуне, ибо только свободное владение материалом может обеспечить маломальский успех на избранном поприще.

Это было моим кредо и главным аргументом в спорах с Юркой и Леной. Кредо, впрочем, было и у них, поэтому все наши диспуты на этом поприще заканчивались ничем. Они были старше и опытнее, а я не был изощрённым софистом. Вдобавок, был тяжкодумом. Хотя я искал нужные доводы, «хорошая мысля приходила опосля». Они говорили, что искусство не стоит на месте. Оно обязано идти в ногу со временем. На дворе век космоса, а ты, Михаил, кормишься остатками тухлого реализма. Художник не должен топтаться на месте. Да, мы не достигли пока желаемого, но мы постоянно ищем свой язык.

– Пока что вы показываете язык и стремитесь переплюнуть друг друга, – огрызался я. – А есть ли новые пути? Сегодня кубизм, завтра модернизм, после другие «измы». Ну и что? Стремление нынешнего «новатора» превзойти вчерашнего – это и есть топтание на месте. Искусство постоянно в своих законах, всё остальное зависит от степени мастерства, от умения сочетать «ловкость рук» с возможностями ума и движений души и сердца. Есть же Ван Гог, есть Гоген, которые переплавили реализм подвижничеством и страстью! Они создали шедевры, потому что сохранили его основы. А вы стараетесь для пресыщенных снобов! Они считают себя культурной элитой и верят, что стоят выше толпы.

– Примитивно мыслишь, боцман, – услышал я от Лены.

– И тут набрасывается на меня собачонка системы пудель, … – более зло зацепил меня Юрка, кажется, фразой от Зощенко, на что я ловко ответил своей, вычитанной недавно у некоего Хаббарда:

– Если вам нечего ответить своему оппоненту, не всё потеряно: вы можете сказать ему, что вы о нём думаете.

Мы посмеялись и мирно разошлись, как… как лодки, пересекавшие Волхов в разных направлениях.

Как бы то ни было, но дни худо-бедно проходили в трудах праведных. А сезон кончался. Первым уехал «почитатель Коро» Яков Тарасыч Бесперстов. Он продал мне пять листов картона, и я, уже задыхавшийся без оного, ожил и пользовался теперь каждым солнечным или просто сухим часом. Затем исчез Вася Порозов, знавший Хвáлю и Шацкого, знавший Друзина, Рыбкина и Селиверстова. Вася «подозревал», что и мы с ним могли встречаться хотя бы в буфете института у тёти Кати. Так как и я «подозревал» то же самое, то общение с ним согревало душу. Потом укатили Толя Руткин и Олег Кротков. После них засобирались Кузнецов и Рукавишникова. Юра подарил мне этюд с одним из здешних храмов. Лена ограничилась «наилучшими пожеланиями на стезе натурализма».

– «Рекбусы» мои тебе не нужны, – сказала она, – а других, в твоём вкусе, у меня нет.

Я мог бы покинуть дачу ещё неделю назад, но ждал письма из Кронштадта от Сани Ушакова. Он, взятый на флот ещё с «Меридиана», служил последний год, преподавал дизеля в школе подплава и обещал мне сделать пропуск на остров, запретный для сухопутных крыс. Туда я и отправился, когда пришло письмо: «Можешь ехать: пропуск сделан, лежит на КПП».

От Кронштадта мало чего осталось в памяти. Конечно, я пошатался по улицам, посмотрел на каналы и бастионы, полюбовался собором и памятником адмиралу Макарову, но пришло время возвращаться к школе подплава. Ушаков уже освободился и ждал на проходной с двумя старшинами, сослуживцами и мичманом.

У него и бросили якорь, но слишком крепко поддали у Санькиного начальника. Тот, правда, бросив в шкаф пистолет и переодевшись в штатское, вскоре отвалил до утра «на танцы и к бабе», но с нами остались старшины. Несмотря на то, что повторный «верстовой столб», который мы тут же воздвигли, оказался мощным по количеству градусов, сон мой в ту ночь продолжал жить прошлым, которым и сам я жил все последние дни. Снилась мне Кунгурская пещера, тёмная, мрачная и сырая. Со свечкой в руке пробирался я в группе, следом за Охлупиным, Терёхиным и проводником, к гроту Данте и каменному чудовищу в нём, которое ожило, когда мы отошли от него и погасили свечи, а проводник плеснул перед ним керосина и поджёг его. На фоне красного зарева это чудо-юдо выглядело впечатляюще. Динозавр да и только! Я смотрел, но мучился от того, что в глухой тишине подземелья отчётливо были слышны шаги многих ног, слишком похожие на топот солдатских сапог. Они разбудили меня и погнали к окну: мимо дома шли матросы в чёрных шинелках, из-под которых торчали синие рабочие шкары, а их говнодавы выцокивали подковками побудку для жителей окрестных жилищ. Мы ещё подкрепились остатками застолья. Военморы слегка, я как свободный художник – гораздо круче, так что в Пулково, садясь в аэроплан, помнил лишь мачты «Крузенштерна», который в то время ремонтировался на Морском заводе. Они, мачты, были видны даже из Ораниенбаума, где я сошёл с катера на причал. Окончательно пришёл в себя только в [свердловском аэропорту] Кольцово, радуясь, что не посеял этюдник и груз впечатлений, запечатлённый на картоне и холстах. Груз сомнений, который появился благодаря Кузнецову и Рукавишниковой, так и остался на творческой даче. На Урал я вернулся без него.

Время, – добавил он поучительно, – наш лучший друг, если мы умеем им распорядиться, и наш худший враг, если мы позволяем ему распоряжаться нами. Большинство из тех, кто живёт по часам, несчастные существа. Если живёшь по солнцу, тогда другое дело.

Наши мечты, казалось бы, давно засохшие на корню, иной раз сбываются самым счастливым образом. Давно я думал о поездке в Москву – и вот свершилось. Как много в этом слове для сердца моего… Сбылось! Здравствуй, моя столица, здравствуй, моя Москва-матушка, ёлки-палки…