18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Евгений Пинаев – Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга первая (страница 2)

18
Что ж! Камин затоплю, буду пить… Хорошо бы собаку купить.

Всё точно сказано Иваном Алексеевичем. Однако «камин» вытоплен с вечера, выпить нечего, а собака… Вот они! Собаки существуют. Верная сучка прикорнула у ног, а старый ревматик Мушкет болтается в огороде. Совсем одряхлел плотью, но зато обрёл мудрость и философический взгляд на жизнь. К тому, кажется, качусь и я, ибо что есть истина? Признание своих ошибок и, от невозможности уже что-либо исправить, спокойный взгляд в будущее, которое есть, как известно, каждый следующий миг нашей жизни, отмеряющий положенные «от» и «до».

Однако, что ж это я?! Не о том думаю. У меня же задание! Концепция ясна: «мане, текел, фарес». Исчислено, взвешено, разделено. Но как исчислить все выпитые пузыри, взвесить их содержимое и разделить на число прожитых дней? Гм… но если всех бутылок не упомнишь, то есть же самые-самые, сумевшие цепко заякориться в памяти! Бутылки, так сказать, олицетворявшие главные этапы «большого пути». Можно начать с той, московской, выпитой на проводах непутёвого Вильки Гонта, когда он уезжал с геологами на Памир. Он и там не задержался, навсегда исчез из моей жизни, оставив только песни и успев подать лишь такую весть: «Уезжая с Памира, я х… кладу на крышу мира». Сгинул Вилька, но я тоже задумался, а не сделать ли ноги и мне? Что мне Суриковский? Ведь опыт имеется: художественное училище я закончил. Нынче я только на втором, крепких корней не пустил, так почему бы тоже не «положить» на институт «маленький, но свой?» Москва хороша для москвичей, не мыслящих своего существования без давки в автобусах и толчеи в метрополитене, а мне тяжек каждый вояж с Трифоновки, что у Рижского вокзала, до Товарищеского переулка, что на задворках Таганки, где, как поётся в нашей студенческой, «стоит казённый дом: с обеих сторон – двери и вывеска на ём». Год минул, а впереди ещё пять таких же утомительно-нудных, однообразных. Вокруг – Москва и москвичи. Их большинство на курсе, а может, и в институте. На холстax и картонах, когда ОНИ берутся за кисти и уголь, снова ОНИ же: то же метро, трамвайные остановки, очереди на автобус, маляры на лесах, улицы, дворики. Вилька Гонт сидел вроде при деле. Что-то кропал в Доме народного творчества, усердно посещал вечерами нашу общагу, пил водку, тренькал на гитаре и пел: «А когда, в тоске зажаренный, я не буду больше спать, есть ещё кинжал заржавленный, чтоб… консервы открыва-ать». Из-за прощальной бутылки, распитой под ночной сенью Шереметевского парка, нам пришлось спешно ретироваться в кусты, уползать на пузе и замирать в густой траве, будто каким диверсантам. Слишком близко шарили лучи милицейских фонариков, бдивших на страже нравственности советского народа. «Доколе! – мысленно взывал я, упёршись носом в землю. – Свободно искусство, скована жизнь, вопили живописцы Серебряного века, а нынче искусство сковано, а про жизнь и говорить нечего. Искусство упорядочено жёсткими рамками неписаных правил и писаных постановлений, а в жизни я, как шпиён какой, вынужден ползти и, точно мину, прижимать к груди ополовиненную бутылку. И это – жизнь?! Закончить институт, чтобы, оставаясь в предписанных рамках, писать ритуальные холсты? Чтобы партнадзиратель, узревший на выставке стандартный лик Ильича, одобрительно похлопал по плечу и сказал, как любил говорить мне боцман на «Онеге»: «Ну ты и вертау-ус!»

И я тоже кинулся в бега.

Очевидно и, видимо, подспудно, само собой, в ту пору я руководствовался мнением одного почтенного джентльмена, высказанным без малого почти три столетия назад, но, думаю, не потерявшего своей актуальности и по нынешний день. Вот оно: «Когда человек отдаёт себя во власть господствующей над ним страсти, – или, другими словами, когда его конёк закусывает удила, – прощай тогда трезвый рассудок и осмотрительность!» И, что знаменательно (для меня, естественно, только для меня), я снова пустился в бега уже из второго учебного заведения, где я пытался постичь искусство живописи. Когда-то я вот так же, очертя голову, покинул седой Урал, а с ним пятый курс одного художественного училища, чтобы, поплавав с рыбаками в студёных морях, закончить-таки другое – волею случая или, если хотите, судьбы – в виноградной республике, затем оказаться в институте имени Сурикова и вновь, «закусив удила», пуститься вскачь по хлябям морским. Так с чего же начать? Где поставить первый верстовой столб, первую прощальную бутылку, от которой, начав отсчёт, танцевать как от печки, к следующей, пока на горизонте не покажется последняя? Вот только угомонюсь ли у этого верстового столба? Так с какой же начать? Если всё, что было до Мурманска, посчитать лишь короткой прелюдией, а сам Мурманск, старый траулер «Омегу» и вообще севера – увертюрой ко всему последующему, то начинать отсчёт надо с бутылки, распитой с Витькой и Сашкой в столовке у барахолки, над которой мерцали всполохи полярного сияния, а мы прощались, зная, что вряд ли ещё когда-либо скрестятся наши пути-дорожки на просторах родины чудесной, где будем мы закаляться в битвах и труде.

Если бы на поверхности земного шара оставались следы ото всех бродящих по земле человеков – какой бы гигантский запутанный клубок получился! Сколько миллиардов линий скрестилось бы, и сколько разгадок разных историй нашёл бы опытный следопыт в скрещении обычного пути с другим и в отклонении одного пути от другого…

Говорят же: Одесса – мама, Москва – матушка, а Мурманск… в бога мать! Особенно декабрьский Мурманск пятьдесят пятого года. Оставив в стороне все перипетии, связанные с моим пребыванием в этом городе, скажу лишь о том, что, получив расчёт в Мурмансельди, пребывал в тягостном состоянии, ибо околачивался на тамошнем вокзале, не зная, куда направить стопы. Знал одно, что на Урал не вернусь, что выбор нужно сделать окончательно и бесповоротно, однако ничего путного не шло на ум. А денежки таяли. А тут ещё толкотня, повальный сон, где придётся, а какие случались драки! Вот уж действительно… в бога мать! Примерно, в том же положении оказались и два дембеля, Витька и Сашка, покинувшие Питер и решившие пошукать счастья на Мурмане в самое неудачное время года. Нас свёл случай и общие проблемы.

Я только что вернулся из привокзального отделения милиции, где в компании таких же бедолаг, показавшихся подозрительными бдительному старшине, узнал, что минувшей ночью у милиционера Пеплова во время дежурства был похищен пистолет, ну а мы, значит, возможные похитители. Некий тип долго разглядывал нас, однако, не признав ни в ком потенциального преступника, уныло развёл руками. Майор, начальник отделения, отпустил нас с миром. Признаться, не без сожаления покинул я жарко натопленную печь, возле которой угрелся до дремоты. Главное, отошли ноги, казалось, навечно примёрзшие к кирзачам, несмотря на шерстяные носки и суконные портянки.

В ту пору я ещё не был знаком с джентльменом Тристрамом Шенди. Он оделил меня своей дружбой мно-ого позже, но, может быть (хотя на скользкий путь сочинительства меня толкали и пихали довольно усердно друзья мои Командор и Бакалавр), его мнение стало решающим для написания этих строк, ибо, как он сказал, применительно к себе, а вышло, что и ко мне, «я затеял, видите ли, описать не только жизнь мою, но также и мои мнения, в надежде и ожидании, что, узнав из первой мой характер и уяснив, что я за человек, вы почувствуете больше вкуса к последним. Когда вы побудете со мной дольше, лёгкое знакомство, которое мы сейчас завязываем, перейдёт в короткие отношения, а последние, если кто-нибудь из нас не сделает какой-нибудь оплошности, закончатся дружбой». Но, боже вас упаси, подумать, что я примазываюсь к вековой славе джентльмена! Нет и нет! Мне просто льстит некое общее сходство его мнения с моим. Это даёт мне силы, так как я осознаю, что ожидает меня впереди.

Но пора вернуться на мурманский вокзал. Мои вещи – чемодан с кое-каким бельишком и этюдник – находились в камере хранения. При себе я имел только книжку Джека Лондона с описанием похождений Смока Белью и Малыша. Её и раскрыл, углядев свободное место на скамейке возле солдат. Они, свидетели моего увода и возвращения, принялись за расспросы: что, да как, да почему? Мильтон, по их мнению, был «в дупель», коли – позорник! – расстался с оружием во время несения службы. С тех пор мы держались вместе: хлеба горбушку – и ту пополам. Если я спал на их шинелях в воинском отсеке, а меня как гражданского выгонял пинками неумолимый патруль, Витька и Сашка тоже поднимались и, зевая, брели следом, что, признаться, удивляло меня на первых порах. В пятьдесят пятом Виктор Конецкий уже вовсю занимался писательством, но ещё не пользовался мудрыми извлечениями из чужих книг. Он занялся ими потом, когда наработал свой стиль, свой язык и окончательно разобрался с тематикой. Сужу по ранним рассказам и повестям. Дембель Сашка, студент-расстрига, постигавший до армии то ли философию, то ли филологию, уже тогда сразил меня эрудицией и памятью на всякие умные и заумные штучки-дрючки.

Помню, пришёл день, когда мы вытрясли из карманов последние копейки.

– Не жизнь – сплошная метафизика!.. – вздохнул Сашка, повторно роясь в бумажнике и перетряхивая пухлую записную книжку.