Евгений Пинаев – Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга первая (страница 11)
Вечер прошёл в трогательной обстановке. Обсуждалось, что привезти на Урал в качестве подарков. Безусловно, вина. Старики жалели, что давно не делают своего. Силы уже не те, да и виноградник власти укоротили – отрезали землю офицерам-отставникам.
Милая чета радовалась возможности поболтать, вспоминала Петербург, университетские годы Стефана Александровича, бестужевские курсы Клавдии Константиновны, вспоминала сына, тоже математика, живущего в Румынии, золотистое алиготэ, которым славилась некогда среди знакомых. Говорили, говорили, перебивая друг друга. Старик обижался, когда жена вынуждала его молчать.
– Да погоди, Клавочка, дай мне сказать!.. – теребил он её и подливал нам вина, «без которого немыслимо садиться за стол». Наконец мы поднялись – время подпирало. Старики до того расчувствовались и размякли, что вручили нам жбанчик, наполненный до затычки молдавским вином «фрага», и мешочек грецких орехов.
В ноль сорок восемь московский поезд отошёл от перрона и устремился к Днестру. У меня ёкнуло сердце: блудный сын возвращался к родным пенатам. Мудрак охорашивался и, глядя в окно на редкие огни уплывающей окраины, декламировал явно не для меня, а для молоденькой соседки, декламировал, безбожно перевирая Пушкина:
Девчонка хихикала, Петька топорщил перья и готовился к приятному дорожному времяпрепровождению. Он был верен себе, этот флегматик и даже педант, если дело касалось его жизненных установок. Вообще эти качества Петрония иной раз сбивали меня с толку, а порой и злили. Как, впрочем, и лень, полное равнодушие к нашим общим заботам, с которыми вскоре пришлось столкнуться у меня дома.
Собаки заскулили за дверью – просились в дом. Впустил и сходил в чулан за угощением. Когда они, уединившись в разных углах, принялись грызть и чавкать, я угостился из стакана последним глотком. Спирт прожёг насквозь, от макушки до пяток. Огонь разлился по жилам и опрокинул на кровать, где я и стал догорать, встречая время от времени собачьи преданные взгляды, преданные, независимо от того, есть ли в наличии косточка или сухая корка хлеба.
Ладно, ребятки, грызите и хрумкайте, а у меня нынче – воспоминания… Моё любимое занятие – не худшее в числе прочих, тем паче, что оно для меня, среднестатистического поклонника Бахуса, просто бесценно уже тем, что является одновременно разрядкой для, говоря высокоучёным языком, выщелачивания энтропии и подзарядкой духа, страждущего и немощного перед обстоятельствами. Без подзарядки трудно осуществить существование в нынешних времени и пространстве. С Бахусом, ежели он в кои-то веки посещает меня, я прощаюсь с очередной частицей прошлого и приветствую будущее, ради которого трудятся «все прогрессивное человечество» и Прохор Прохорыч Дрискин, мосье Писсюар, как его называет с сарказмом ваша покровительница и моя супруга. А мосье-то дважды уже облагодетельствовал меня, да и вам, господин Мушкет и госпожа Дикарка, нет-нет да и достаются вкусные объедки с его стола. Н-да, пока есть объедки, можно жить, работать можно дружно, только денег, к сожаленью, нету, впрочем, это, может, и не нужно, учитывая их катастрофическое отсутствие в необъятных карманах любимой родины.
Я разглагольствовал вслух, благо слушатели догрызли кости и преданно внимали хозяйской болтовне, дававшей мне ощущение не то чтобы полноты бытия, но удовлетворение от общения «с себе подобными». Они были само внимание. Слушали, положив морды на лапы и настороживши ушки на макушках, уловив, видимо, в моих словоизлияниях некое созвучие с мыслями некоего Разгона, описанного Саймаком: «Если бы Человек пошёл по другому пути, может быть, со временем он достиг такого же величия, как Пёс?»
– Правильно думаешь, – сказал Мушкет, словно бы подслушавший мои мысли. – В юности я тоже почитывал старину Клиффорда. Вы, люди, много не знаете, а мы… О-о! «Что стучит по ночам?.. Что бродит около дома, заставляя псов просыпаться и рычать, – и никаких следов на снегу? Отчего псы воют к покойнику?.. Псы знают ответ. Они знали его задолго до того, как получили речь, чтобы говорить, и контактные линзы, чтобы читать. Они не зашли в своем развитии так далеко, как люди, – не успели стать циничными скептиками. Они верили в то, что слышали, в то, что чуяли. Они не избрали суеверия, как форму самообмана, как средство отгородиться от незримого».
– К чему, мон шер, ты мне это цитируешь? – спросил я.
– А к тому, что ты, хозяин, до сих пор никак не купишь мне линзы, чтобы наконец доштудировать «Капитал» Маркса и закончить собственное исследование этого вопроса. Ты отгородился не только от незримого, но и от зримого, ты налегаешь на водочку, а сколько раз мы подсказывали тебе, что она – самообман!
– Философ! Ещё и нотации мне читаешь?! – возмутился я. – И коли ты – поклонник Карлы Марлы, то я поклонник Бахуса. И не фантаста тебе процитирую, а великого писателя и душеведа Федю Достоевского. Вот что он писал обо мне, любимом: «Я знал одного господина, который всю жизнь гордился тем, что знал толк в лафите. Он считал это за положительное своё достоинство и никогда не сомневался в себе. Он умер не то что с покойной, а с торжествующей совестью, и был совершенно прав». Прав, понял, Мушкет? И я бы, вторя этому господину, «я бы себе тогда выбрал карьеру: а был бы лентяй и обжора, но не простой, а, например, сочувствующий всему прекрасному и высокому. Как вам это нравится? Мне это давно мерещилось».
– Но ты же ж не обжора! – вскинулась Дикарка. – И не лентяй, верно?
– Как сказать… Наверно, лентяй по статусу пенсионера. Тот же дядя Фёдор сказал, что лентяй – это званье и назначенье, это карьера-с, сказал он, и я, как тот господин, «член самого первейшего клуба по праву и занимаюсь только тем, что беспрерывно себя уважаю». А беспрерывно себя уважать, друзья мои, можно лишь беспрерывно употребляя лафит сиречь водочку.
– Тебе, Хозяин, по статусу пенсионерскому лучше бы не водочкой заниматься беспрерывно, а воспоминаниями, – посоветовал Мушкет. – Пользительнее для здоровья.
– Да? Наверное, ты прав, философ Карламаркса.
Я, видимо, задремал и, задремав, увидел, как мы с Мудраком заканчиваем жбанчик на шумном бреге Камы, где поблизости от пристани града Молотов коротали время и ожидали пароход. И он, наконец, пришёл с низовьев.
Старенькая «Гражданка» приняла нас на борт, попрощалась гудочком с областным центром и, отвалив от дебаркадера, пошла-пошла против течения, деловито шлёпая плицами. Она влекла нас в верховья, слева и справа вставали и уходили назад то крутые, то пологие берега реки, к воде сбегали леса, на кручах возникали небольшие города, деревеньки и посёлки. Все это было так не похоже на оставленное где-то там, на Днестре, что Мудрак почти всё время торчал на палубе и только изредка спускался в густонаселённые низа четвёртого (или третьего?) класса. Глядя, как Петька заносит в альбом то Добрянку, то Чермоз, то Пожву, а потом, наконец, и Усолье, я расстроил его, сообщив, что Орёл-городок, который он проспал, послужил для Ермака Тимофеевича отправным пунктом для покорения Сибири.
– Побываем, Петроний, – успокоил я товарища. – От Пыскора до этих мест рукой подать. Сплаваем! Естественно, мы забыли об этом, когда добрались до Пыскора.
Последние километры «икспидиция» проделала по суше.
«Гражданка» застряла в Березняках. Мы перебрались на правый берег, в Усолье, и взобрались в кузов попутного грузовика. Колчак дулся. Ему страсть как хотелось зарисовать ветхую строгановскую старину – дома, солеварни, церковь, но я рвался домой, а хозяин, как известно, барин.
Впрочем, он быстро утешился, получив по приезде письмо с Кишинёвским штемпелем. Да и был, к тому же, сражён наповал оперативностью той, что имела «не только шикарную косу, но, значит, что-то под ней и в сердце». Я радовался за товарища, но думал только о живописи. Вдобавок нас закружило и завертело с первых же дней.
Домашние мои, ждавшие нашего приезда и заждавшиеся его, не знали куда усадить «дорогих молдаван», чем угостить и накормить долгожданных. Мы отъедались, бродили по селу и ближней округе, приглядывались и выбирали объекты для будущих «шедевров», которые обязались предоставить Майко и Петрику, не говоря уже об Инне и Варваре. Последним, вообще-то, в первую очередь.
Мудрак был в восторге, и сам я, после долгого отсутствия, смотрел иными глазами на улочки и огороды, на серые избы, сбегавшие к реке с высокого берега к лодкам и плотам. Церковь на мысу выглядела маяком, а широкая даль реки, разрезанная песчаной отмелью, ее изгиб, нырнувший за левый берег, превращал ландшафт в подобие картины Левитана «Над вечным покоем». Когда Петька говорил об этом, я соглашался, но предпочитал смотреть на мир своими глазами. Он же, после Третьяковки и Пушкинского музея, старался отыскивать в любом уголке села мотивы корифеев пейзажа.