18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Евгений Пинаев – Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга четвёртая (страница 6)

18

– Мы от фашистов очистим свой дом, подлую нечисть с дороги сметём… там-та-рарам…

С этими словами я стряхнул в ведро поверженных и оглянулся: центурии сбивались в когорты, те строились в легионы. Н-да, я проиграл битву и сдался на милость победителей. Спать! И будь что будет.

…Забрезжил рассвет, однако ночная жизнь подполья достигла пика и разбудила меня. Спросонья я не сразу сообразил, где нахожусь, но писк и возня соседствующих субъектов явственно, как грубая наколка «нет в жизни щастья», подсказала, где и зачем я нахожусь, что быт мой, по крайней мере до дератизации, будет завязан на войне с соседями по коммуналке.

Сквозь серенькую муть, сочившуюся из иллюминатора, я разглядел выводок, осторожно выдвигавшийся из-под стола на середину каюты. Впереди – маман, сзади и обочь её – пятеро наглых акселератов. Они не осторожничали, вели себя развязно. Маман писком призывала к порядку своих недорослей.

…Кусок баббита припечатал правофлангового к шкафу и смел банду под стол. «Счастлива и благородна смерть за родину», – прочёл я эпитафию, поддевая убиенного совком. – «Дульцэ эт дэкорум эст про патриа мори».

Я снова нырнул под одеяло, а когда вновь открыл глаза, та же банда карабкалась по занавеске к чемодану. Болт грохнулся о шкаф и обратил мародёров в бегство, а я в третий раз погрузился в сон.

Окончательное пробуждение было лёгким. Главное, кроме сухости во рту, никаких следов похмельного синдрома. Не натощак пили. Да и сколько мы выпили? Слезу проглотили.

Я быстренько облачился, бодро заправил койку и решил предать морю остатки застолья. Чемодан вынес на палубу и, поставив на планширь, откинул крышку. После вчерашней лекции Эскулапа я не удивился, когда ночные грабители ринулись из него за борт и поплыли к берегу.

Видимо, я вздрогнул, когда кто-то засопел за спиной и произнёс в затылок:

– Ты это… чего пужаешься, хе—хе? Новенький? Сдал направление, а к боцману не зашёл. Это, значитца, непорядок.

– Времени не было, – обернулся я.

– С крысами баловаться время нашёл. А боцмана обошёл.

– Ну и обошёл. Вчера не зашёл, так сегодня после завтрака – обязательно.

– После завтрака можешь не заходить, а сразу, эта, к трапу. Сменишь парня. У нас суточная вахта, чтобы, значитца, ты знал и не пукал.

Он поправил кепку, хлестанул по голяшке кирзача куском линька и пошёл, сгорбившись. Ну, точь-в-точь колхозный бригадир в коротковатой ему синей телогрейке и мешковатых ватных штанах, колом торчавших на заднице.

Вот откуда тянется это повествование.

А куда оно меня завело, я и сам не пойму.

«В сравнении со Космоса, – пишет Хартфильд,

– наш мозг подобен мозгам дождевого червя».

«Копейка», мигнув красным гакабортным огнём, одолела подъём и скрылась за двухэтажной баней из могучих брёвен и кирпичным особняком, возводимым у шоссе очередным нуворишем. Бригада таджиков трудилась здесь от темна до темна. Первым делом были срублены старые черёмуха и ветвистая берёза, затем выкорчевали избушку и кустарник. Без них пейзаж, украшенный отвалами рыжей земли, грудами кирпича, досок и мусора, обрёл унылый вид задворок социализма. Глаза бы на него не смотрели!

Погожие дни стали редки. Други уехали – кончилось бабье лето. Разом. Как отрубило. В багрец и золото одетые леса скрылись за мелкой и торопливой скорописью затяжных дождей. Хорошо, что горожане успели насладиться последними прелестями Мини-Балтики, полюбоваться ковровой расцветкой осенних заморских далей, подёрнутых дымкой и раскрашенных в нежные тона старинных шпалер.

Непогода разленила меня. Откушав кашки и поглазев на лиственницы, что успели бесстыдно оголиться и растопырить тощие сучья, увешанные гирляндами шишек, валился я на лежанку и принимался за чтение книг или изучение заголовков старых газет. Читать то, что помещалось под огромными шапками, не имело смысла. Изо дня в день – одно и то же, одно и то же, одно и то же. Либо грязное белье шоуменов, либо липкие подштанники депутатов и политиков всякого ранга, либо «весёлые проделки» их зажравшихся детишек. Скучно на этом свете, господа!

Газеты выбрасывались в сортир и шли на растопку. Для того и привозились детьми. Они же навезли мне груду романов Харуки Мураками, сказав, что сей японец сейчас самый читаемый автор. Я принялся за штудию, сибаритствуя напропалую.

Романы становились всё толще. Мне нравился налёт мистики. Но мистика – это нюанс. А вот персонажи, раскосые, как и господин Мураками, видимо, обладали чертами, присущими всему нынешнему поколению сынов Ямато. Они постоянно лезли под душ, меняли бельё и одежду, сморкались в бумажные салфетки («Я никогда не доверяю мужчинам, имеющим носовые платки»! ), чистили уши специальными палочками и, с ума сойти, то и дело надраивали зубы. Если этот Харуки плоть от плоти своих героев, то мне бы он доверял уже потому, что я в деревенском быту обходился без носовых платков. Сморкался в тряпку, валявшуюся на палитре и, как правило, сухую, без краски. Бывало фурану из обеих ноздрей с помощью пальцев, так вся Япония содрогается будто под ударом мощного цунами. Да, гунны мы с немытыми ноздрями. И вообще, живём от бани до бани, бреемся раз в неделю, зубы чистим, правда, регулярно, но если не забываем об этом. Да, варвар я, варвар в драном свитере и стоптанных чунях. Зато в этом одеянии я чувствую себя человеком, которому плевать на испражнения цивилизации, что демонстрируют на подиумах говорливые кутюрье и пустоглазые модели, шагающие от и до на вывихнутых ногах.

Так о чём бишь я, как говорил Эскулап, теряя за выпивкой нить беседы.

А вот о чём. Особенно поразила меня любовь одного из персонажей Мураками к трактату Иммануила Канта «Критика чистого разума». Ведь этого не могло быть, потому что не могло быть никогда, но это было!

Отдавая дань памяти Виталия Бугрова, когда-то подсунувшего мне книгу великого философа, я много раз шёл в атаку на предисловие, но отступал после первого абзаца, гласившего, что «на долю человеческого разума в одном из видов его познания выпала странная судьба: его осаждают вопросы, от которых он не может уклониться, так как они навязаны ему его собственной природой; но в то же время он не может ответить на них, так как они превосходят возможности человеческого разума».

Эти строки предостерегали от дальнейших [попыток] разобраться в том, что явно превосходило возможности моих извилин. В конце концов, если меня и осаждают какие-то вопросы, диктуемые моей природой, то все они доступны моему не слишком чистому разуму априори, а потому разрешимы апостериори, герр Кант и господин Мураками.

Разве мог я, к примеру, наслаждаться таким постулатом: «Если способность осознания себя должна находить (схватывать) то, что содержится в душе, то она должна воздействовать на душу и только этим путём может породить созерцание самого себя, форма которого, заранее заложенная в душе, определяет в представлении о времени способ, каким многообразное находится в душе. Итак, в этом случае душа созерцает себя не так, как она представляла бы себя непосредственно самодеятельно, а сообразно тому, как она подвергается воздействию изнутри, следовательно, не так, как она есть, а так, как она является себе».

«Как закручено, как заворочено!» – восклицал когда-то Аркадий Райкин, а я, читая это, соглашался с ним, ибо, внимая Канту, сознавал, что «созерцание вовсе не нуждается в мышлении». Ведь я был способен только созерцать. Быть может, японец, который читал это, находил удовольствие в разгадывании ребуса. Быть может, смысл прочитанного каждый раз вылетал из его головы и каждое новое прочтение строчек этого трактата вызывало повторную волну кайфа от победы разума в неравной борьбе? Как бы то ни было, этот тип, который был всего лишь рекламным агентом, наслаждался «Критикой», даже будучи больным, в соплях и с температурой. Он наслаждался ею, забравшись в ванну, взяв с собой, возможно, помимо трактата, дюжину банок пива, а пиво, по Мураками, японцы поглощали, что наши герои рекламных роликов. В любом случае, больной ли, здоровый ли, в соплях или с банкой пива в руках, в кровати или в ванне, он повторял: «Кант был прекрасен, как всегда».

Как всегда! Ишь ты… Чего хотишь ты, тупой Гараев? А может, это литературный приём, подсказанный Достоевским, ведь персонажи Мураками – сплошь и рядом поклонники русской классики и дяди Феди, в частности. А подсказка последнего уж больно хороша: «Друг мой, дай всегда немного соврать человеку – это невинно. Даже много дай соврать. Во-первых, это покажет твою демократичность, а во-вторых, за это тебе дадут тоже соврать – две огромные выгоды – разом».

Да, соврать и мы мастера. На том стоит и стояла русская земля. Соврать – это, быть может, единственное, в чем мы преуспели по полной программе, и на всех уровнях власти, и на уровне народного самосознания. Оттого, от подозрений во враках, полное непонимание тех и других. И если я скажу, что «Кант был прекрасен, как всегда», мне, скорее всего, поверят. Но врать мне нет резона, хотя было время, когда я и сам верил, созерцая, бывало, в Кёниге могилу почтенного старца («пространство и время суть только формы чувственного созерцания, т.е. условия существования вещей как явлений»), что когда отряхну с ног своих прах тогдашнего бытия, освобожу разум от моря, якорей, тросов и сваек, наступит и для меня время «чистого разума», время для постижения мудрых мыслей, на что подвигал меня и Эскулап, предлагая то Освальда Шпенглера, а то и того же Иммануила. Увы мне, оказалось, что старость – не в радость для постижения того, для чего нужны девственные мозги. Нет, вру опять же. Девственные годятся для букваря. Для всего остального требуется просто молодое серое вещество, способное «с наслаждением» переварить хотя бы это: «понятие изменения и вместе с ним понятие движения (как перемены места) возможны только через представление о времени: если бы это представление не было априорным (внутренним) созерцанием, то никакое понятие не могло уяснить возможность изменения, т.е. соединения противоречаще-противоположных предиктов в одном и том же объекте (например, бытия и небытия одной и той же вещи в одном и том же месте).» Можно разжевать и проглотить даже «предикт», сиречь сказуемое, сиречь свойства объекта познания, но, в целом, это «превосходит возможности человеческого разума», просравшего лучшие для познания времена.