Евгений Пинаев – Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга четвёртая (страница 8)
В автобусе обычное столпотворение. Нас с дедом стиснули на сиденье. Над головами нависали животы и переплетённые руки. Утро – час пик, поэтому люди со смирением принимали давку. У «автозапчасти» часть работяг вырвалась на волю, гомон слегка поутих, и я спросил Маркела Ермолаевича, каковы его планы на ближайшие дни?
– Мои планы!.. – усмехнулся дед. – Мои планы – спокойно, в тишине и мире, дожить оставшиеся мне дни. А мои друзья, к которым еду, планируют перебраться в Крым. Зовут с собой. У них всё решено. Едут на готовое место, а каково старому сверчку срываться с привычного шестка? Есть комнатёнка и кое-какие удобства – привык. Но соблазняет и южное солнце. Еду, Мишель, уточнить детали.
– Маркел Ермолаевич, в нашем распоряжении трое суток. Давайте сначала заглянем ко мне. Переночуете, а утром «уточните детали». До Ижевского всего-то одна остановка.
Поразмышляв чуток, он спросил:
– Я, в принципе, не прочь, а что скажет твоя?
– Она с ребёнком у своих, на Урале.
– Гм, гм… Ну, что ж, амор фати – подчиняюсь року.
Оказывается Эскулап когда-то жил в Светлом и хорошо знал посёлок. О том и поведал, когда мы загрузили в портфель приличествующее случаю количество спиртного и запасец всякой еды.
Бывшая Пещера Лейхтвейса встретила нас запустением. Я изредка заглядывал в неё между рейсами да пару раз ночевал. Пока Эскулап рылся на книжной полке, я быстро смахнул пыль, скопившуюся на «выдающихся местах», и сполоснул посуду. Баба Лена, кипятившая чай, вручила мне письма. Прямо на кухне я прочёл лишь письмо от подруги. Она писала, что у них «морской порядок», что аттестаты получает исправно, что лето пролетело в трудах, все родители здоровы, её отец собрал много брусники и клюквы, а теперь собирается шишкарить. Сынище подрос – не узнаешь. В ближайшее время собираются навестить моих стариков, а потом будут думать, как быть дальше. Возвращаться на зиму ей не хочется, но всё будет зависеть от меня. Если я – в моря, они погодят и поживут у своих до моего прихода.
Н-да, несчастная судьба отца и сына, жить розно и в разлуке околеть…
Едва мы открыли «конференцию», Эскулап взял меня в оборот. Воспользовался тет-а-тетством и вернулся к тому, с чем, как я думал, мы покончили ещё на «Грибоедове». Начало, однако, было обнадёживающим.
– Миша, я не хочу возвращаться к нашим прежним дискуссиям, – предупредил он. – Я тебе не судья, но объясни мне, вьюноша, отчего на полке много книг по искусству? Выходит, не потерял интереса к старому призванию? Сколько мы не виделись?
– Ну… года три—четыре.
– А сколько у тебя за это время… вон там, в углу и за печью, появилось картин! Конечно, тебе лучше знать, чего ты хочешь от жизни. Вопрос в другом. Сможет ли она дать то, чего ты добиваешься? А ты, прости старика, добиваешься малого. Си тиби вис омниа субийере ратионе, сказал Сенека. Если ты хочешь всё подчинить себе, то самого себя подчини разуму. «Всё» – это, видимо, мореплавание и живопись. Сик? Это слишком много и, по-настоящему, несовместимо. А если «по-настоящему», то либо то, либо это.
– Книги собирает жена. Она, Маркел Ермолаич, большая любительница живописи. Сама пишет. Там, на стене, её натюрморт и автопортрет.
– Да?! Очень даже недурственно.
– Вот именно. Но у неё просто нет времени для красок. Хозяйство, работа, ребёнок – хоть разорвись. Что до меня, то люди не всегда подчиняются разуму, потому что всё время подчиняться только ему – занятие нудное и, чаще всего, малопродуктивное. Неразумность же иной раз даёт неожиданные результаты, о которых в другое, «разумное», время приходится только мечтать. Если бы Ван Гог подчинялся разуму, он не создал бы гениальных холстов.
– Однако он покончил с собой.
– Только исчерпав себя и остатки психики.
– Любопытная философия… Полагаешь, что смерть Пушкина, Лермонтова, Есенина и Маяковского тоже закономерна?
– У первой пары едва ли. Тут скорее рок. Форсмажорные обстоятельства. А у второй – вполне. Им ничего другого не оставалось, потому что им ничего не оставили. Как вы представляете стихи Есенина после тридцатого года. После «великого перелома»? Думаете, он бы продолжал, задрав штаны, бежать за комсомолом? Он это понимал и – повесился. И остался ЕСЕНИНЫМ. То же и Маяковский. Ну, жил бы, а что его ожидало в будущем? От старого мира – только папиросы «Ира», да и то лишь по выходным дням.
– Ну хорошо, это – поэзия, а мы говорим о живописи.
– Гениальный Врубель помер в дурдоме.
– А гениальный Репин дожил до глубокой старости.
– Они, Маркел Ермолаевич, работали в разных весовых категориях.
– В разных, говоришь, а мне кажется, гении всегда в одной, но у них, как у всякой индивидуальности, своё собственное лицо, своя тема, свой почерк, своё видение и восприятие мира. В разных весовых категориях работают те, кто поставляет ширпотреб.
– Вот мы и решили проблему Гараева! – засмеялся я и откупорил вторую бутылку «Зубровки». Первую за разговором уговорили и не заметили. Дед предостерёг: не будем спешить, день ещё не кончился, а впереди вечер. Я всё-таки наполнил стопки, но отодвинул свою: поднимет – присоединюсь.
– И всё-таки, Мишель, ты не убедил меня, хотя… Хотя, кто его знает. – Он всё же выпил, я его поддержал, а дед продолжил: – Ты, случаем, не заглядывал в книгу Освальда Шпенглера «Закат Европы»? Нет? Тот утверждает, что любая культура в конце концов умирает, исчерпав себя, совсем как Ван Гог, естественным путём. Я думаю, его смерть естественна. Наша культура себя ещё не исчерпала, так почему ты отдал предпочтение цивилизации, а не культуре?
– А между ними есть разница?
– Теперь я вижу, что Шпенглера ты действительно не листал. А надо бы. Понимаю, тебе засоряли мозги кратким курсом истории векапебе, а не кратким курсом хотя бы истории философии. Шпенглер утверждает, что там, где кончается культура, начинается цивилизация. Вот его буквальные слова: «Энергия культурного человека устремлена во внутрь, энергия цивилизованного – на внешнее». То есть на побрякушки, тряпки, комфорт и прочую мишуру. У нас даже термин придуман – «вещизм». Вы с супругой, – Эскулап окинул «пещеру» взглядом, – не увлекаетесь им, как я погляжу.
– Маркел Ермолаич, дорогой вы мой, вы думаете мне приятно таскать сюда уголь и бегать зимой на улицу в вонючий сортир? В петровские времена моряки справляли большую нужду, сидя на княвдигете, как куры на насесте. Волны им задницы лизали. Не-ет, цивилизация тоже нужна, ведь даже Пантагрюэль предпочитал подтираться мягким пушистым цыплёнком.
– Что ж, Мишель, для таких, как ты, у Шпенглера есть дельный совет. Он писал: если культуре нет места в ваших мозгах, осваивайте технику вместо поэзии и мореходство вместо живописи. Хочешь, я дам тебе почитать «Закат Европы»? Академик подарил, с которым мы занимались крысами и тараканами. Первое, петроградское издание. Спорного много, но ты отделяй злаки от плевел.
– Не до Шпенглера! Сейчас мне нужно в устав заглянуть и проштудировать обязанности плотника. Старпом пообещал устроить экзамен. Да и работы на отходе поверх головы, а я ещё с трюмами не разделался.
– Плотник!.. «Умбиликус тэррэ», а это – пуп земли в твоём понимании, Миша. Жаль, очень жаль!
– Не жалею, не зову не плачу, все пройдёт, как пароходный дым, – увильнул я от конкретного ответа и подлил деду. – А насчёт «умбиликуса» могу рассказать байку времён моего пребывания в институте. Желаете?
– Желаю, потому что мне действительно интересно.
– В нашей группе был некий Дронов, обликом как этот… моржовый фаллос. Мой друг Лаврентьев этим прозвищем его не обижал, зато на каждой лекции по пластической анатомии открывал атлас на странице с «умбиликусом».
– Хе, с пупком, значит!
– С ним, – кивнул я. – Дрон, говорит Жека, хочешь на себя полюбоваться и тырк его в спину. Тот оборачивается, хотя прекрасно знает, что за этим последует. Ты – пупок, говорит Жека, «умбиликус» ты. Ты даже в атлас помещён. Узнаёшь себя? Где, покажи, спрашивает «пупок». Дрон злится, что-то шипит, а на следующей лекции снова попадается на тот же крючок.
– Однако этот «пупок» наверняка закончил институт и что-то создал, не в пример тебе, судовому плотнику, для которого должность боцмана – предел мечтаний и свершений, – упрекнул Эскулап, дожёвывая бутерброд.
– Закончил, само собой, а вместе с ним и карьеру художника, – не без ехидства заметил я. – Дрон был практичным мужиком и делал всё только с выгодой для себя. Уже без меня, – ребята рассказывали, – познакомился с мамзелькой из французского посольства и закрутил любовь. Частенько снабжал ребят дешёвой водкой. В посольстве бутылка стоила, кажется, всего рублёвку. Дрон получил диплом, а мамзель собралась восвояси. Каким-то образом, не без скандала, конечно, они поженились, и Дрон свалил в Париж. Живопись – по боку. Лаврентьев рассказывал, что его мадам занялась бизнесом, а он при ней стал личным шофёром. Может и телохранителем. Мужик-то крепкий – дуб! Если раскачается, то желудями завалит любого.
Дед впервые не нашёл, чем ответить на мои байки. Поразмышлял, вздохнул и сказал наконец, предположив, что и Дрон может стать бизнесменом.
– Не только может, но, возможно, уже ворочает каким-нибудь товаром, – согласился я. – Уже в институтские времена, по словам того же Лаврентьева, он начал пробовать себя на этом поприще. Жил он возле старого кладбища, которое начали сносить под застройку. Сначала Дрона осенила идейка порыться в костях и собрать для себя учебное пособие – скелет хомо сапиенса. Сказано – сделано, и тут его долбанула вторая идея: а почему бы не заработать на старых костях? Ведь не только ему хочется заполучить наглядность. Набрал деталей из раскуроченных могил, а дома, чтобы избавить кости от ароматов тлена, решил их выварить в большой кастрюле. Напихал, поставил на плиту, а сам рядом – пенку снимает черпаком. Как на грех заглянула соседка. Зыркнула, а на неё из кастрюли череп скалится. Ну и хлопнулась в обморок. Дрон замял это дело и прикрыл несостоявшийся бизнес, отделавшись лёгким испугом.