18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Евгений Пинаев – Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга четвёртая (страница 3)

18
Те, которые там, наверху.

– Неужели сам? – вытаращился Поэт. – Спиши слова.

– Это – Давид Лившиц, – ответил я. – А свои, если не забыл, «спиши» ты для меня. Машинка к твоим услугам.

– Охотно! – ответил Поэт.

Я показал гостям снимки, присланные Бэлой. Начался разговор о море, о Стасе, о смысле жизни, глубокомысленный спор, свойственный подвыпившим людям. Потом подруга пригласила нас в избу, к обеденному столу. Откушав, отправились на берег, где допили остатки горячительного. Гости засобирались в обратный путь – и вот уже «копейка» вскарабкалась на взгорбок и скрылась из глаз.

Я вернулся в Каюту и присел к столу. Из-за букета лесных коряжек, [воткнутого] в ведёрко для шампанского, выглядывала ополовиненная бутылка «Балтийской». Предусмотрительный Телохранитель, помня о «завтряшнем похмелье», сунул туда заначку и шепнул, ещё до прогулки на берег, что завтра мне не нужно идти на поклон к обидчивому соседу.

Всё, сказал я Бахусу, принявшему вид бутылки, жажду завтра буду заливать квасом. Хватит! Даже кукиш показал, подкрепив твёрдость намерений сей незамысловатой фигурой. Тут окна вдруг заслезились дождиком, мягко качнулись лапы пихты и ёлки над могилой Карламарксы, и что-то прошептали вершины листвянок. [Как видно], посоветовали мне прилечь: «Морская пучина тебе не грозит вечным покоем. Твоя Дорога начнётся на этой лежанке, но если не пришёл срок, проспись до ночи, очисти башку от хмельной дури».

Я последовал их совету.

Я ведаю, что боги превращали Людей в предметы, не убив сознанья, Чтоб вечно жили дивные печали. Ты превращён в моё воспоминанье.

А «воспоминаний», увы, накопилось уже слишком много. Вот и Стас превратился в одно из них, «чтоб вечно жили дивные печали». Но дивные ли они? Во всяком случае, Стас, я простился с тобой, бессмертным, как думал. Однако мы не макреоны, как называли долговечных древние греки. Живём, сколь отпустит судьба, а она, подлая, любит играть в орлянку, поэтому Стас – на дне, в синей холодной мгле, а я не могу уснуть. Чёрт, даже надраться не смог как следует!

У озера Командор спросил, каким образом Бэла превратилась в Хелгу, а я не смог ответить. Она для меня всегда была Бэлой, но, впрочем, имя Хелга, как и её красота, соответствовали друг другу, так как имели прибалтийские корни. Да, жизнь – не море, а море жизни. Кому выпадет Балтика или Северное, кому – Арал. А вообще, скучное это занятие – быть долгожителем, хотя кое—кто мечтает о вечной молодости. А она, к счастью, недоступна и не нужна. «Не будь даже другого препятствия, самонаблюдение сделало бы её невозможной», заметил Кафка, а самонаблюдение – вещь упрямая и неотразимая. Завтра утром «посамонаблюдаю» себя в зеркале и плюну в стеклянную рожу. Вот если взглянуть на себя и других с расстояния, из нынешних дней, то молодость можно, наверное, продлить.

Завтра, вместо опохмеловки, попробую вернуться в неё.

Вы совершаете ошибку, говоря, что нельзя двигаться во Времени. Если я, например, очень ярко вспомню какое-либо событие, то возвращаюсь ко времени его совершения и как бы мысленно отсутствую. Я на миг делаю прыжок в прошлое.

– Попутного ветра, Гараев! – напутствовал кадровик, вручая направление на рефрижераторный пароход «Калининград».

Из кадров – всегда попутный, хоть мусор собирать в подменной команде, хоть отправляться в рейс. Удручало отсутствие ясности. Бичи, толпившиеся в предбаннике (а истинный бич – это оракул), предрекали «Кузьме» двоякое будущее. Одни говорили, что он уже «спёкся» и в ближайшее время его пихнут на долгий ремонт, другие считали, что «это херня», и пароход обязательно вытолкнут в Северную Атлантику. Я склонялся ко второму варианту. Конец года принято отмечать звоном литавр и грохотом барабанов, конец года – это рапорт партии и правительству о выполнении и перевыполнении плана. Конец года, наконец, это либо розги, либо лавры и ордена. В порту нет судов, а план трещит по швам. Значит, управление отправит в море любую дырявую лайбу, дабы залатать прорехи на знамени соцсоревнования вкладом «Кузьмы» в общую копилку «холодильника».

С направлением сразу отправился в порт.

Пароход стоял на якоре в дальнем ковше. Берег – чёрт ногу сломит. Ржавые троса и бочки, поломанные ящики, железный хлам и какие-то покорёженные механизмы, присыпанные мусором и грязноватым снегом, сопровождали меня до места, где на чёрной воде, покрытой радужным румянцем солярки, среди брёвен, сбежавших с целлюлозно-бумажного комбината, меня поджидал «паром» – шлюпка без вёсел, прихваченная «серьгой» к тросу, протянутому от ржавой трубы к трапу «Кузьмы».

Дохлый пароход с чахоточной струйкой дыма над замшелой трубой органично вписывался в унылый пейзаж. Глядя на него, я вдруг понял, что «Кузьма» – производное от длинного и неудобопроизносимого «Калининграда». От «Кузьмы» веяло чем-то домашним и свойским. Я забрался в шлюпку, натянул грязные кожаные рукавицы и, перебирая трос, подумал: «Э, где наша не пропадала! Рыба ищет, где глубже, а рыбак – где рыба. Может, всё получится, как в сказке о золотой рыбке: или окажусь у разбитого корыта, или – в „тереме“, на „белом пароходе“, и отогреюсь в тропиках».

Шлюпка ткнулась в обледенелый трап. Я швырнул рукавицы на банку и поднялся наверх, где под свесом надстройки, торчал «труп, завёрнутый в тулуп и выброшенный на мороз в ожидании смены». Драная шубейка с повязкой на рукаве, сизый нос и огромная крыса на проволочном поводке как бы олицетворяли мой образ жизни в ближайшие месяцы.

Вахтенный потёр красную бульбу рукавицей и уставился на меня, а крыса с ходу атаковала ногу. Я пнул серую зверюгу и посоветовал служивому:

– Да не три ты свою бульбу, не три! Уже мозоль на ней. Лучше отломи сосульку и пообщайся с лопатой: снега вокруг – выше задницы.

– А ты кто таков? – Вахтенный подтянул к своему сапогу присмиревшего пасюка, буркнув: «К ноге, подлюка!», и высказал догадку: – Плотником, что ли, к нам такой шустрый явился?

– А что, плотника эти звери уже обглодали? Потому я и шустрый, что намерен уцелеть, хотя направлен матросом, – парировал я догадку оборванца. – Скажи, друг, а второй штурман Лекинцев цел, или от него тоже остались рожки да ножки?

– О, знаком с Рэмом? Он в аккурат на вахте сейчас, – повеселел матрос, которому, видно, осточертела молчанка – с крысой не поговоришь. – Он тут сиднем сидит. То за старпома, то за кепа, то за обоих сразу. Те из конторы не вылазят – тельняшки рвут на грудях, на ремонт просятся.

– Ну и как? – оживился я.

– Пока никак, – тряхнул он кудлатой башкой, прикрытой замызганной ушанкой. – Они требуют, а им отлуп по соплям. Начальство само не знает, на что решиться. И хочется ему, и колется, и Москва с их требует воз селёдки да махоньку тележку поверх плана. Словом, вынь да положь! А пароходов в порту нетути. Одни мы, как залупа сраная, торчим в этом болоте. Я вот тоже ещё подожду недельку, а не будет ясности – задам деру. Ладно, кореш, топай в энту дверь и – прямо по колидору. У Рэма крайняя каюта по левому борту, – пояснил он.

Лекинцев, увидев меня, наверное, впервые стряхнул с лица аглицкую чопорность. Обычно невозмутимый, что бы ни случилось, он вскочил мне навстречу и улыбнулся, и та улыбка была «с человеческим лицом».

Мигом оприходовав направление, штурман достал склянку со спиртом («По махонькой за встречу!»), извлёк из портфеля бутерброды, а потом, выслушав меня и вникнув в мои проблемы, с места в карьер предложил… должность плотника. В общем, тот крысовод у трапа как в воду глядел.

– Завтра же поговорю с чифом, – пообещал Рэм. – Он мне не откажет. Я ему расскажу, как ты «геройствовал» на «Бдительном». Он поймёт, да и считается с моим мнением.

Я поблагодарил, а он сразу же и поселил меня, предложив покамест занять каюту отсутствующего второго радиста.

– Все матросы сейчас сбились в кучу. Объединились для совместной борьбы с крысами и тараканами. Тебе придётся сражаться в одиночку, но плотнику всё равно лучше держаться особняком. Рядом каюта радиоэлектронавигатора Юры Андреева, в ней и гирокомпас стоит, но сейчас он молчит, а зашумит когда, тебя уже переселят в свою каморку. Сейчас она всё равно забита разным барахлом.

Каюту я имел только на «Меридиане». Мне было хорошо одному, поэтому, вселившись в чужое жилище, зазрения совести не испытывал. Метраж не поражал воображения, но кроме нормальной койки с занавесью имелся и письменный стол, узкий шкафчик для чистой одежды, а рядом, в зашторенном углу, вешалка для робы. На переборке – полка для книг, рядом динамик судовой трансляции. Иллюминатор тоже задёрнут плотной тряпкой. Я отодвинул её и посмотрел на заснеженный бак – сплошные сумёты!

Чуть-чуть пообвыкнув и всласть покрутив головой, отправился на поиски кастелянши, дабы получить постельное белье. «Домус проприа – домус оптима», – как сказал бы доктор Маркел Ермолаевич, окажись он на моем месте, – Свой дом – лучший дом». Так-то!

Говорят по известному поводу, что сон, мол, в руку, а тут в руку оказался «домус оптима»! Только вышел в коридор и свернул за угол – нате вам! Эскулап собственной персоной! Глаза наши едва из орбит не выскочили, а брови взлетели на запредельную высоту, где и застряли, пока мы тискали друг друга.

Жареная рыбка,