18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Евгений Пинаев – Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга четвёртая (страница 12)

18

Судовой плотник вахт не несёт. В необходимых случаях по распоряжению старшего помощника капитана он может привлекаться к несению вахты.

При швартовых операциях плотник находится на корме или в другом месте, указанном ему старшим помощником капитана.

Весь этот курсив я отбарабанил как попка-дурак, а потом, чтобы добить чифа (меня понесло) и отбить у него желание задавать новые вопросы, продекламировал всё об обязанностях не матроса или боцмана, как полагалось бы по идее, а котельных машинистов тире кочегаров.

– Гараев, а может, ты не рогаль, а дух?! – воскликнул старпом.

– Не кочегары мы, а плотники, но сожалений горьких нет, – пропел я. – Но, сколь себя помню, всегда говорил: «Кочегар – это звучит гордо!» Сначала Маршак руку приложил: «Неграм, китайцам темно и жарко, брызжет волна и чадит кочегарка», потом Бывалов воскликнул в «Волге—Волге»: «Поможем братьям кочегарам!», и дядюшка у меня в незапамятные годы плавал кочегаром на германском лесовозе «Консул Торн». И наконец свой крохотный опыт имеется. Когда-то на Иртыше я немного покидал уголь в топку на пароходе «Циолковский». Словом, было дело под Полтавой.

– Всё перечислил? – засмеялся он.

– Нет, когда я учился в институте… – сказал и осёкся: «Снова влип!»

– В каком-таком институте? – тотчас прицепился старпом.

– В художественном… – ответил я упавшим голосом, – имени Сурикова. Я думал, вам Лекинцев говорил об этом.

– Только и дел у меня, что говорить о тебе с Рэмом! – Он внимательно и как-то оценивающе посмотрел на меня, словно хотел сказать, а может, ты и плотник-то, как из моего хрена топор, но сказал, барабаня пальцами, другое: – Так-так… Ну и что там, в институте?

– Нас пригласили в Дом архитектора на просмотр немого американского фильма двадцатых годов «Одна ночь на суше, или в доках Нью-Йорка». Студентам ГИТИСа читали лекцию о режиссёре, а фильм шёл, как иллюстрация, и начинался с кочегарки. Пароход входит в порт, кончается вахта, чумазые мужики вытирают ветошью пот и разглядывают клёпаную железную переборку, на которой написаны адреса злачных мест. Впереди у них только ночь, вот и выбирает каждый для себя самое подходящее. Один кочегар очень походил на дядю Ваню, вот и запомнилась эта сцена во всех деталях: котлы, пар и все прочее.

– Да, Гараев, о, если бы мог кто туда заглянуть, назвал кочегарку бы адом.

– Я заглядывал. Серая коробка цвета грязи.

– Ишь ты! Ты в рейсе загляни. У них там – уголь, шлак, пыль и жара – адская работа!

– Обязательно загляну, – пообещал я. – Потому и в устав заглянул, что два тамошних Ивана, Войтов и Васенёв, мои давние знакомые.

– Хорошие парни! – похвалил старпом. – Только с Петькой Филипченко не связывайся: хитрый хохол, обязательно попадёшь с ним в какую-нибудь историю.

С Петькой уже «связывался». Мы с ним вспомнили нашу встречу в «Балтике» и уговорили бутылку в припортовом буфете. Об этом старпому незачем знать. А потому, удалившись, занялся своими делами по плотницкой части, которых не стало меньше с приближавшимся отходом.

И вот пришёл час: «Кузьма» развёл пары и, невозмутимый, как топор из села Кукуева, поплыл каналом, изредка давая знать гудком встречным и поперечным, что «железяка хуева» (старпом Шмыга) вышел-таки на промысел, и будь что будет, а там – хоть трава не расти.

Я уже успел сменить каюту радиста на каморку в главной палубе. Разместив вещички, вытащил из портфеля катушки с песнями Вильки Гонта и попросил нач. радио Жеку Щеглова дать их на палубу. Ещё и Светлый не миновали, а радист уже крутил одну из них, но не Вилькину, а Галича, в авторском исполнении. Правда, тогда я не знал этого, думал, что все песни, которые мне дали Шацкий и Витька Адам, – Вилькины, и радовался, что эта пришлась к месту: «А у психов жизнь – так бы жил любой, хошь – спать ложись, а хошь – песни пой. Шизофреники вяжут веники, параноики рисуют нолики, те ж, которые просто нервные, крепким сном они спят, наверное». Не будем вдаваться в детали. У нас «что хошь» не делалось, но витал над палубой некий душок дурдома. Причина была в суматошной атмосфере последних дней и в не слишком боевом настроении команды. Ведь многие из нас оказались на «железяке» против воли. Отсюда раздражение. А то и психоз по пустякам.

«Тот, кто постоянно ясен – тот, по-моему, просто глуп», – сказал пролетарский поэт. Были у нас и «ясные», но я бы не посмел назвать их глупцами. Я бы назвал их абсолютно профпригодными, но вынужденными подчиниться силе обстоятельств. Их можно было пересчитать по пальцам. Это капитан Жуков и старпом Шмыга, это штурманá Лекинцев и Гурьев, стармех Козюра и механик Юшков. И ещё, пожалуй, помпа Калинин, посланный, наверное, на «Калининград» из-за того, что «соответствовал» судну. Викентий Львович – так, довольно изысканно, именовали пожилого, часто небритого человека, ходившего в засаленном кителе и мешковатых, никогда не глаженных штанах – всегда смотрел в будущее только через прицел рейсового задания и выполнения соцобязательств: «Если партия сказала, коммунист ответил «Есть!» Одного у него не отнимешь – добряк!

Стражевич и я торчали у брашпиля, помпа и капитан – на крыле мостика, но лишь Викентий Львович слушал певца. Внимательно слушал. Я это видел, ибо меня интересовала реакция комиссара. Реакция оказалась нормальной. Его не вывела из себя даже такая крамола: «То ли стать мне президентом США, то ли взять да и закончить ВПШ».

По выходе из Балтийска помпа вызвал меня к себе.

– Значит, Гараев, «шизофреники вяжут веники, а параноики рисуют нолики»? У нас, к счастью, не жёлтый дом, – заключил он, – и наша фирма веников не вяжет. Зато ты, как я знаю, «рисуешь нолики», так не пришло ли время тебе, Михаил, заняться стенной газетой? Название наше, старое, «На вахте». Приступай. Рейс у нас будет трудный. Надо осветить задачи и агитнуть. А заодно… в дальнейшем, напомнить людям о предстоящем ремонте.

– Торопишься, Викентий Львович! – сказал с укором сидевший на диване электромеханик. – Сначала надо вернуться, а уж потом строить планы.

– Типун тебе на язык, Тихон Кондратьич! – воскликнул помпа каким-то донельзя усталым голосом, вздохнул и обратился ко мне: – Бумагу, краски и кисточку, Гараев, можешь получить прямо сейчас. Рисуй заголовок, а всякой литературной начинкой я тебя снабжу в ближайшее время.

Я понял ещё у старпома, что мне никогда не избавиться от этой обузы, а теперь окончательно смирился с судьбой, ибо, помня о Лаврентьеве, дал себе зарок не возникать ни при каких обстоятельствах, ни в коем случае не спорить с начальством, тем более с помполитом, который пишет характеристики и может понаписать такого, что мало не покажется.

Не знаю, перед чем больше робеешь, перед словом или перед жизнью, которую не можешь выразить словом. Она не сочиняет сюжетов, просто течёт, перебирая нас в своих струях, как волна прибрежную гальку. Накатила, пронесла, поворошив, откатила, смыла с песка – ни следа. Другую волну выкатила на песок, закрутила, завертела, ушла, – оставила сумятицу, была или нет?

Запоминается неожиданное, не то, что непривычно само по себе, а то, что не повторяется монотонно.

День за днём, день за днём, день за днём… День за днём одно и то же: горизонт, волны, встречные суда, ныряющие в волнах, и чайки, парящие над волнами. Да, жизнь на судне монотонна. Те же лица вокруг, круговерть однообразных вахт. Бывает, что и эта [жизнь] одаривает неожиданностями, но ведь неожиданность неожиданности рознь. О иных и думать не хочется, а уж вспоминать – избави Бог. Но приходится. Ведь писал тот же [Давид] Лившиц в своей книге «Забыть и вспомнить»: «Мы предаёмся воспоминаниям, чтобы обозначить своё место в прошлом и тем утвердиться в настоящем. А повезёт, и в будущем. Это иллюзия. Но вместо ещё ничего не придумали».

Вот и я не буду придумывать. Что было, то было, а что до монотонности, то в море неожиданностей не избежать. Такова «селяви». Однако о них пока речь не идёт. Давайте для начала немного «поговорим о пустяках», то есть о монотонности.

Она – начало каждого рейса и началась сразу за воротами Балтийска.

Трёхмильный буй? Зеваешь. Борнхольм? Даже не смотришь в его сторону и прикрываешь рот ладошкой. Дрогден – и новый зевок, а дальше не успеваешь закрывать рот: Копенгаген, Хельсингер и Хельсингборг, Каттегат, плавмаяки и острова, Скаген, Скагеррак и… волны, волны, волны, что бегут из Северного моря в Норвежское или катятся в обратную сторону.

Зевали, зевали и вот, наконец, он – «отшельник Атлантики», остров Ян-Майен. «Среди читателей географической литературы существует определённая группа людей, включающая меня, которых можно назвать людьми, „пристрастными к островам“. В островах есть что-то притягательное», – объяснился в своей книжке Раймонд Рамсей. Скорее всего, это так, но не распространяется на Ян-Майен. Он, на мой взгляд, не притягателен даже для пристрастного человека.

Суровый остров – конечный «верстовой столб» в нашем продвижении на север. Здесь пасть захлопывается сама собой. Тут зевать не приходится. Тут, на границе Норвежского и Гренландского морей, только успевай поворачиваться: к пароходу кинулись толпы жаждущих писем, газет, посылок, кинофильмов и новостей и в первую очередь, конечно, толпы страдающих «несварением» трюмов, набитых под завязку бочками с морепродуктом.