Евгений Пинаев – Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга четвёртая (страница 12)
Весь этот курсив я отбарабанил как попка-дурак, а потом, чтобы добить чифа (меня понесло) и отбить у него желание задавать новые вопросы, продекламировал всё об обязанностях не матроса или боцмана, как полагалось бы по идее, а котельных машинистов тире кочегаров.
– Гараев, а может, ты не рогаль, а дух?! – воскликнул старпом.
– Не кочегары мы, а плотники, но сожалений горьких нет, – пропел я. – Но, сколь себя помню, всегда говорил: «Кочегар – это звучит гордо!» Сначала Маршак руку приложил: «Неграм, китайцам темно и жарко, брызжет волна и чадит кочегарка», потом Бывалов воскликнул в «Волге—Волге»: «Поможем братьям кочегарам!», и дядюшка у меня в незапамятные годы плавал кочегаром на германском лесовозе «Консул Торн». И наконец свой крохотный опыт имеется. Когда-то на Иртыше я немного покидал уголь в топку на пароходе «Циолковский». Словом, было дело под Полтавой.
– Всё перечислил? – засмеялся он.
– Нет, когда я учился в институте… – сказал и осёкся: «Снова влип!»
– В каком-таком институте? – тотчас прицепился старпом.
– В художественном… – ответил я упавшим голосом, – имени Сурикова. Я думал, вам Лекинцев говорил об этом.
– Только и дел у меня, что говорить о тебе с Рэмом! – Он внимательно и как-то оценивающе посмотрел на меня, словно хотел сказать, а может, ты и плотник-то, как из моего хрена топор, но сказал, барабаня пальцами, другое: – Так-так… Ну и что там, в институте?
– Нас пригласили в Дом архитектора на просмотр немого американского фильма двадцатых годов «Одна ночь на суше, или в доках Нью-Йорка». Студентам ГИТИСа читали лекцию о режиссёре, а фильм шёл, как иллюстрация, и начинался с кочегарки. Пароход входит в порт, кончается вахта, чумазые мужики вытирают ветошью пот и разглядывают клёпаную железную переборку, на которой написаны адреса злачных мест. Впереди у них только ночь, вот и выбирает каждый для себя самое подходящее. Один кочегар очень походил на дядю Ваню, вот и запомнилась эта сцена во всех деталях: котлы, пар и все прочее.
– Да, Гараев, о, если бы мог кто туда заглянуть, назвал кочегарку бы адом.
– Я заглядывал. Серая коробка цвета грязи.
– Ишь ты! Ты в рейсе загляни. У них там – уголь, шлак, пыль и жара – адская работа!
– Обязательно загляну, – пообещал я. – Потому и в устав заглянул, что два тамошних Ивана, Войтов и Васенёв, мои давние знакомые.
– Хорошие парни! – похвалил старпом. – Только с Петькой Филипченко не связывайся: хитрый хохол, обязательно попадёшь с ним в какую-нибудь историю.
С Петькой уже «связывался». Мы с ним вспомнили нашу встречу в «Балтике» и уговорили бутылку в припортовом буфете. Об этом старпому незачем знать. А потому, удалившись, занялся своими делами по плотницкой части, которых не стало меньше с приближавшимся отходом.
И вот пришёл час: «Кузьма» развёл пары и, невозмутимый, как топор из села Кукуева, поплыл каналом, изредка давая знать гудком встречным и поперечным, что «железяка хуева» (старпом Шмыга) вышел-таки на промысел, и будь что будет, а там – хоть трава не расти.
Я уже успел сменить каюту радиста на каморку в главной палубе. Разместив вещички, вытащил из портфеля катушки с песнями Вильки Гонта и попросил нач. радио Жеку Щеглова дать их на палубу. Ещё и Светлый не миновали, а радист уже крутил одну из них, но не Вилькину, а Галича, в авторском исполнении. Правда, тогда я не знал этого, думал, что все песни, которые мне дали Шацкий и Витька Адам, – Вилькины, и радовался, что эта пришлась к месту: «А у психов жизнь – так бы жил любой, хошь – спать ложись, а хошь – песни пой. Шизофреники вяжут веники, параноики рисуют нолики, те ж, которые просто нервные, крепким сном они спят, наверное». Не будем вдаваться в детали. У нас «что хошь» не делалось, но витал над палубой некий душок дурдома. Причина была в суматошной атмосфере последних дней и в не слишком боевом настроении команды. Ведь многие из нас оказались на «железяке» против воли. Отсюда раздражение. А то и психоз по пустякам.
«Тот, кто постоянно ясен – тот, по-моему, просто глуп», – сказал пролетарский поэт. Были у нас и «ясные», но я бы не посмел назвать их глупцами. Я бы назвал их абсолютно профпригодными, но вынужденными подчиниться силе обстоятельств. Их можно было пересчитать по пальцам. Это капитан Жуков и старпом Шмыга, это штурманá Лекинцев и Гурьев, стармех Козюра и механик Юшков. И ещё, пожалуй, помпа Калинин, посланный, наверное, на «Калининград» из-за того, что «соответствовал» судну. Викентий Львович – так, довольно изысканно, именовали пожилого, часто небритого человека, ходившего в засаленном кителе и мешковатых, никогда не глаженных штанах – всегда смотрел в будущее только через прицел рейсового задания и выполнения соцобязательств: «Если партия сказала, коммунист ответил «Есть!» Одного у него не отнимешь – добряк!
Стражевич и я торчали у брашпиля, помпа и капитан – на крыле мостика, но лишь Викентий Львович слушал певца. Внимательно слушал. Я это видел, ибо меня интересовала реакция комиссара. Реакция оказалась нормальной. Его не вывела из себя даже такая крамола: «То ли стать мне президентом США, то ли взять да и закончить ВПШ».
По выходе из Балтийска помпа вызвал меня к себе.
– Значит, Гараев, «шизофреники вяжут веники, а параноики рисуют нолики»? У нас, к счастью, не жёлтый дом, – заключил он, – и наша фирма веников не вяжет. Зато ты, как я знаю, «рисуешь нолики», так не пришло ли время тебе, Михаил, заняться стенной газетой? Название наше, старое, «На вахте». Приступай. Рейс у нас будет трудный. Надо осветить задачи и агитнуть. А заодно… в дальнейшем, напомнить людям о предстоящем ремонте.
– Торопишься, Викентий Львович! – сказал с укором сидевший на диване электромеханик. – Сначала надо вернуться, а уж потом строить планы.
– Типун тебе на язык, Тихон Кондратьич! – воскликнул помпа каким-то донельзя усталым голосом, вздохнул и обратился ко мне: – Бумагу, краски и кисточку, Гараев, можешь получить прямо сейчас. Рисуй заголовок, а всякой литературной начинкой я тебя снабжу в ближайшее время.
Я понял ещё у старпома, что мне никогда не избавиться от этой обузы, а теперь окончательно смирился с судьбой, ибо, помня о Лаврентьеве, дал себе зарок не возникать ни при каких обстоятельствах, ни в коем случае не спорить с начальством, тем более с помполитом, который пишет характеристики и может понаписать такого, что мало не покажется.
День за днём, день за днём, день за днём… День за днём одно и то же: горизонт, волны, встречные суда, ныряющие в волнах, и чайки, парящие над волнами. Да, жизнь на судне монотонна. Те же лица вокруг, круговерть однообразных вахт. Бывает, что и эта [жизнь] одаривает неожиданностями, но ведь неожиданность неожиданности рознь. О иных и думать не хочется, а уж вспоминать – избави Бог. Но приходится. Ведь писал тот же [Давид] Лившиц в своей книге «Забыть и вспомнить»: «Мы предаёмся воспоминаниям, чтобы обозначить своё место в прошлом и тем утвердиться в настоящем. А повезёт, и в будущем. Это иллюзия. Но вместо ещё ничего не придумали».
Вот и я не буду придумывать. Что было, то было, а что до монотонности, то в море неожиданностей не избежать. Такова «селяви». Однако о них пока речь не идёт. Давайте для начала немного «поговорим о пустяках», то есть о монотонности.
Она – начало каждого рейса и началась сразу за воротами Балтийска.
Трёхмильный буй? Зеваешь. Борнхольм? Даже не смотришь в его сторону и прикрываешь рот ладошкой. Дрогден – и новый зевок, а дальше не успеваешь закрывать рот: Копенгаген, Хельсингер и Хельсингборг, Каттегат, плавмаяки и острова, Скаген, Скагеррак и… волны, волны, волны, что бегут из Северного моря в Норвежское или катятся в обратную сторону.
Зевали, зевали и вот, наконец, он – «отшельник Атлантики», остров Ян-Майен. «Среди читателей географической литературы существует определённая группа людей, включающая меня, которых можно назвать людьми, „пристрастными к островам“. В островах есть что-то притягательное», – объяснился в своей книжке Раймонд Рамсей. Скорее всего, это так, но не распространяется на Ян-Майен. Он, на мой взгляд, не притягателен даже для пристрастного человека.
Суровый остров – конечный «верстовой столб» в нашем продвижении на север. Здесь пасть захлопывается сама собой. Тут зевать не приходится. Тут, на границе Норвежского и Гренландского морей, только успевай поворачиваться: к пароходу кинулись толпы жаждущих писем, газет, посылок, кинофильмов и новостей и в первую очередь, конечно, толпы страдающих «несварением» трюмов, набитых под завязку бочками с морепродуктом.